Discover millions of ebooks, audiobooks, and so much more with a free trial

Only $11.99/month after trial. Cancel anytime.

Бремя: История Одной Души
Бремя: История Одной Души
Бремя: История Одной Души
Ebook697 pages7 hours

Бремя: История Одной Души

Rating: 0 out of 5 stars

()

Read preview

About this ebook

Книга «Бремя» - это история одной души, история её метаний, падений и мучительного поиска Бога. Это история женщины, утратившей семью, близких, Родину, иммигрировавшей в Америку в состоянии душевного хаоса и растерявшей там себя, свою цельность и свою веру.
Но среди этого хаоса она познала себя и увидела мир другими глазами. Прочитай книгу, пройди путь с Иваной, испытай себя и узнай, как узнала она.

LanguageРусский
Release dateAug 25, 2014
ISBN9781310735479
Бремя: История Одной Души
Author

Наталия Волкова

Наталья ВОЛКОВА родилась в Алма-Ате (Казахстан). В 1974 году окончила Казахский государственный университет по специальности «русский язык и литература». В 1997году в Лонг-Айлендском университете (США) получила степень магистра психотерапии. В настоящее время живет в США, психотерапевт Института Блейера.

Related to Бремя

Related ebooks

Performing Arts For You

View More

Related articles

Reviews for Бремя

Rating: 0 out of 5 stars
0 ratings

0 ratings0 reviews

What did you think?

Tap to rate

Review must be at least 10 words

    Book preview

    Бремя - Наталия Волкова

    Bremya_cover.jpg

    БРЕМЯ

    История одной души

    Посвящается моим родителям — Ивану и Лидии, чья любовь питала меня.

    Раздвоение личности — психический феномен, при котором в человеке сосуществуют независимо одна от другой две личности, каждая со своим собственным восприятием и взаимодействием с окружающим миром. Диссоциативное расстройство, как еще называют расщепление личности, связано с глубокой душевной травмой и, как правило, сопровождается провалами в памяти.

    Из диагностического справочника

    Какая польза человеку, если он приобретет весь мир, а душе своей повредит? или какой выкуп даст человек за душу свою?

    Мф.16: 26

    СОДЕРЖАНИЕ

    Убиение винограда

    Прекрасный Алконост

    Ванесса

    В доме Деда

    Васса

    «...И воды дошли до души моей»

    Не покидай меня, моя опора

    Чужой, кто мог бы стать своим

    Амнезия

    В желтом заведении

    Шестое чувство

    Скажи, что я живу...

    Рожденная женщиной...

    Эрика

    Погоня

    Счастье

    Призрак

    Андрей

    Бес

    Воля вольная

    Не убий!

    Лишь помяни меня в молитвах...

    Секрет доктора Берри

    Тайный свидетель

    Идиот

    Электрошокотерапия

    Блаженная нищета

    Неожиданная встреча

    Где нет тебя

    Странница

    Явь

    В ночлежке

    Джонни

    Душа и тело

    Смысл жизни

    «Да возвратятся сердца отцов к детям их»

    Казнить нельзя, помиловать!

    Глава 37

    «Письмо к райской серне»

    «От людей, одержимых бесами...».

    Исповедь

    «И бремя Мое легко...»

    Эпилог

    Часть I

    Господи, помилуй чадо мое, умершее в утробе моей. За веру и слезы мои, ради милосердия Твоего, Господи, не лиши нерожденную дочь мою Света Твоего Божественного.

    Молитва

    Пролог

    Убиение винограда

    В тот год виноград уродился особенный, с отливом — черный с бордовым, зеленый с золотом — и с терпкой сладостью, бьющей прямо в солнечное сплетение. В нем самом будто сплелось солнце, вспенилось гроздьями от бурной радости бытия. Сбор уже закончился, а виноград все плодоносил и плодоносил. Мой счастливый дед, сторож виноградных полей, словно отважный рыцарь, охраняющий свое царство, на Рыжем Рыссе, любимой объездной лошади, вихрем проносился мимо дома и скрывался тут же в облаке придорожной пыли. И в очередной раз, не успев добежать, перехватить устремленный в нечто ему одному видимое взгляд, я стояла и с волнением ждала следующего его появления. И тогда он брал меня в седло, ласково приговаривая: «Ну, держись, Иванка, держись, внучка...». И мы неслись все быстрее, быстрее, поднимаясь все выше и выше, к самым облакам, и я видела собственными глазами, как у легкого и сильного Рысса открывались крылья... (Славный, милый краснокрылый скакун моего детства, где ты теперь? Кого несешь в летучую даль?)

    Тем трагическим утром я проснулась чуть свет от страшного грохота за окном и сразу ощутила тревожное трепетание испуганной бабочки в животе: так потом всегда чувствовалось приближение зла. Я выбежала за калитку, босая, в ночной сорочке и обмерла от горя...

    Поле еще спало безмятежным сном, но по окраинам, как хищники, уже выстроились «мирные» трактора. Зачем они здесь? Что означает их зловещий, рвущий рев? (За всю свою жизнь мне так и не удалось заглушить его в себе.) Проснулись виноградники, еще не веря своему концу, и доверчиво протягивали спелые кисти — берите, угощайтесь, мы принесли вам жизнь... Но человек уже резал, нес погибель. Огромный трактор, словно голодный стервятник, кромсал сочное поле на куски, и подрезанные кусты вместе с обильными гроздьями падали по обеим сторонам борозды, разбиваясь в кровь. Погибал мой мир, хранящий самые потаенные мечты, и я бросилась спасать, размахивая руками, всхлипывая и крича, не разбирая дороги. Он все же не хотел убить ребенка, тот человек за рулем бездушной машины. Тормознул, так что вздыбленные комки веером взлетели в воздух, сбив меня с ног и привалив тяжестью. В тот краткий миг погребения в густую и холодную темноту земли навсегда поселился во мне страх отлучения от неба.

    После выкорчевки виноградников я несколько дней не выходила из дома, говорила с заиканием, чем сильно напугала родных. Иногда слышала, как Дед, тяжело вздыхая, говорил сам с собой: «Э-э-э, а этот на кукурузе помешался, окаянный... Э-эх, какой виноград загубили... Будь они не ладны... Антихристы...».

    «Значит, все это — не было ночным кошмаром», — думала я.

    «Не могли бы вы вспомнить наиболее травмирующее событие вашего детства?» — вопрошали позже множество раз оценщики моего душевного состояния. И я всегда отвечала: «Виноградники... Они зарезали мои виноградники».

    Каким страшным сопоставлением явится много лет спустя истинный смысл истребления винограда в то незабываемое трагическое утро. Откроется однажды метафоричность слова, метафоричность жизни. Сколько раз потом, повзрослев, опускаясь до самых низин своего существа, потакая дурным инстинктам, я сама ломала зародившиеся во мне в детские годы ростки добра, повинуясь некой чудовищной силе разрушения, которой сама когда-то ужаснулась ребенком. И как потом плакала над надломленными ветками.

    «Я есмь истинная виноградная лоза, — много лет спустя читала мне вслух из Евангелия удивительная женщина, мудрая Васса, борясь с моей депрессией, борясь за несчастную душу мою всею своею непоколебимой верой, — а Отец мой — Виноградарь, всякую у меня ветвь, не приносящую плода, Он отсекает, а всякую, приносящую плод, очищает, чтобы больше плода приносила... Я есмь лоза, а вы ветви и плоды».

    Так говорил Бог, и всякий из нас прошедший мимо, ушел в пустоту.

    Глава 1

    Прекрасный Алконост

    В древнерусской мифологии Алконост — полуптица-полуженщина, олицетворение божественного промысла.

    Я долго боялась выходить из дома, а когда однажды решилась, то увидела за оградой через дорогу пустырь — голое, израненное поле. На краю, на кочках сидел Дед в старом своем тулупе. Он выглядел воином, проигравшим битву, — взлелеянную и бережно охраняемую им много лет землю разрушили варвары.

    — Деда, почему ты здесь сидишь один?

    Дед оглянулся.

    — А я и не один, — сказал, сразу улыбнувшись, — иди сюда, — и распахнул тулуп, — ты же замерзнешь. Осень уже… Нет, я не один, — добавил Дед, укутывая меня в овчинную теплую, как печка, подкладку, — ты у меня есть.

    — Деда, а зачем они это сделали? — устраиваясь в уютном убежище, спросила я.

    — Бог их знает зачем. Кукурузу будут садить...

    — Я что, кукуруза важнее винограда?

    — Нет, не важнее, Иванка. Виноград важнее. Намного важнее.

    — Тогда почему они его зарезали?

    — Видишь, Ваня, некоторые люди, ничего не понимают в винограде. Не понимают, что без винограда им не выжить.

    — И без виноградарей?

    — И без виноградарей...

    — А я, деда, когда вырасту, виноградарем буду, как ты...

    — Будь, Ваня, будь. Я стану молиться об этом...

    — Ведь правда, Деда, если винограда и виноградарей не будет, люди сами в кукурузные кочаны превратятся?

    — Правда, внуча, так оно и будет...

    — А я хочу, хочу, хочу, чтобы все они в кочаны превратились...

    Дед посмотрел грустно, и глаза его затянулись голубым туманом.

    — Пойдем домой, — встал и взял меня за руку. — Нас там уже, наверное, давно потеряли.

    Дед шел медленно, осторожно растаптывая ногами заиндевелые от первых холодов куски земли с прожилками искромсанных стеблей, приговаривая тихо: «Э-эх, этакую лозу загубили, э-эх, нечистая их сила...».

    Внезапно кончилось детство. Мир утратил прозрачность, и я передвигалась в нем на ощупь, с трудом разбирая, что есть что и кто есть кто. Мне мучительно не хватало прежней ясности — ясного неба в первую очередь — доселе все объясняющего, включая меня саму. Какой туман везде! А когда долго живешь в тумане, особенно ребенком, окружающее теряет свою реальность. Утро всегда наступает беспокойное, зыбкое — выглянешь в окно, там зловещий пустырь, где зеленело и вспыхивало осиянное поле — и охватит чувство опасности: что если и со мной они сделают то же — выкорчуют мои внутренности, истребят любовь, и стану я пустая, никем не любимая.

    На следующий год нужно было идти в школу, в первый класс, и я, помню, пошла без всякой радости, мучаясь и молча страдая своей неприкаянностью. Я не могла отделаться от ощущения, что против желания участвую в некоем ужасном кино, выполняя порученную мне роль в постоянном ожидании провала, со страхом, что в любую минуту обнаружится моя полная неспособность играть и лицедействовать. Что могло произойти тогда, случись разоблачение, страшно было даже думать, и, загоняя поглубже тревогу и недетские дурные предчувствия, я выходила на сцену нехотя и смущенно, как только открывался занавес и требовалось покинуть единственное пристанище, где можно было оставаться самой собой — родной дом и близких. Эта скрытая болезненность не способствовали моей популярности. У меня не было ни подруг, ни друзей, ни единомышленников.

    Мне помнится, я взрослела в поисках отдушин, набрасывалась на книги, погружалась в уединение или часто, подолгу гуляя возле уже поросшего худым бурьяном и забытого всеми поля (антихристы, как называл их Дед, так и не высадили кукурузу, но грозились построить асфальтный завод, и в самом деле позже построили, вопреки воле местных жителей и их молитвам), мечтала о возрождении его, о том, что когда-нибудь по законам совершенного чуда, в которое временами хотелось продолжать верить, там снова поднимется крепкая, сочная лозина и потом засверкает, как прежде, тысячами красных и зеленых солнц… Но ни прогулки, ни книги, ни редкие проблески мечтательности не возвращали прежнего согласия, успокаивая лишь на время.

    Что-то нехорошее, недетское зрело во мне. Это что-то все больше и больше разделяло меня с людьми и с самой собой. То первое, пережитое люто человеческое зло оказалось непосильным для души, взросшей на одной лишь теплой гармонии, и сильно повредило ее. Чистые сны, когда я, бывало, в виде некоего крылатого существа легко и со сладким замиранием поднималась в небо и, паря над землей, могла видеть ее действительно пронзительно голубое свечение с высоты птичьего полета, те сны кончились. Но начались тяжелые, навязчивые полусновидения, в которых кто-то все время преследовал, гнался за мной по пустынным, темным дорогам, и я убегала, но в самый решающий момент ноги становились ватными и не держали, и голос, каким я кричала, неистово призывая на помощь, не производил ни звука, и в конце, обессиленная, беспомощная, в полном отчаянии я все же решалась оглянуться, встретиться лицом к лицу с моим преследователем, а там, будь, что будет, — в тот самый момент всегда просыпалась. Такие сны с погоней снились мне потом еще очень долго, в протяжении даже моей взрослой жизни, все отражалось в них — страх, подозрительность, терзания совести, неизъяснимое чувство вины, больное воображение, но главное и самое непоправимое — мое недоверие к миру, непроходящий ужас перед его недоброй волей.

    Многие годы спустя все-таки мне удалось взглянуть в глаза тому чудовищу, преследовавшему меня так долго и безжалостно, и рассмотреть его сущность — оказывается, оно — трусливо, слепо, жалко и само исполнено страха.

    Когда не стало виноградников, заметно поубавилось бабочек и птиц в наших окрестностях — синие соловьи, чернобровые камышевки, корольки, светлоголовки, короткокрылки почти полностью покинули оголенные окрестности, о чем мы с Дедом сильно горевали. Старая глухая кукушка, развлекавшая всю деревню по вечерам, тоже замолкла, не подавала голоса. Что стало с ней? Неужели, как и я, заболела от тоски?

    Дед, вообще будучи равнодушным к материальному и вещественному, трепетно относился ко всему живому и пользовался завидной взаимностью. Рыжий Рысс всегда смотрел на него прямо и преданно и, кажется, понимал его с полуслова; яблони и сливы в домашнем саду как-то даже стройнели и веселели, когда он ухаживал за ними; и общественные виноградники, почитаемые Дедом за свои кровные, плодоносили обильно из года в год, пока Дед служил при них виноградарем и охранником в одном лице. О птицах, животных и растениях Дед знавал тысячи историй, иногда до такой степени невероятных, что они казались легендами или сказками, но, нет, были сущей правдой.

    Однажды, не ведая того, как странно и трагически повлияет его рассказ на всю мою дальнейшую жизнь, Дед открыл мне историю Ванессы аталанты — необыкновенной бабочки, совершившей невообразимую миграцию из далекой Африки в Россию. Обретшие новый дом великолепные ванессы порхали по русским полям, взмахивая ярко-красными с жаркой позолотой крыльями, на внутренней стороне которых символично значилась цифра 1880 — год их удивительного переселения.

    Мое воображение взорвалось. Казалось, невозможным было даже представить расстояние, преодоленное крошечным, легким существом — все эти ветры, бури, воздушные ямы, столкновения туч и облаков, войны светлых и черных ангелов, — о, загадка природы, ванесса, что звало тебя, что вдохновляло, что влекло, какой видимый тебе одной свет? Почему избрала — не честь ли это для меня! — домом своим мой дом, поруганный рай России моей?

    Я думала о той бабочке беспрестанно, и в коконе моей фантазии она превращалась уже то в птицу, то в женщину, то в обеих одновременно — и представал во всей красе и силе прекрасный Алконост с горящим опереньем и девичьей осанкой, с кроной грез в сапфирно-фиолетовых камнях, божественным пареньем, сладким, пленным пеньем; о долгожданный чистый образ, пребудь в лучистом полусне, не исчезай, дай крылья мне, чтоб ощутить мгновенный перелет в нездешнем перевоплощеньи: от страха — к радости, от зла — к забвенью; перенеси в прозрачный мир, Ванесса, где ждет беспамятство, бесстрастие, блаженство...

    Глава 2

    Ванесса

    Психологи позже утверждали, что произошло раздвоение личности, что нередко случается при душевных травмах, хотя, пытаясь лечить мое расстройство, никогда не принимали в расчет саму душу. Как бы то ни было, помню, что образ Ванессы окончательно сформировался, выкристаллизовался и стал самостоятельной и в то же время странным образом связанной со мною сущностью многие годы спустя в ночь, когда, проснувшись в чужой квартире, которую пришлось снять на несколько месяцев после разлада с мужем, в кромешной темноте комнаты послышались ее торопливые, гулкие шаги. А потом появилась она сама. Ей было около тридцати, и была она замужем за честным чувствительным человеком, обожавшим ее безмерно. Никто не угадал бы в ней отчаяния: ухоженные русые волосы, особое движенье плеч и тонкость рук, невинная асимметричность глаз и взгляд, сулящий нежность, — все те детали, что ведут к любви... Там, где она спешила куда-то, уже наступило утро.

    Вот нетерпеливым шагом она почти пробежала по узким улочкам, завернула в перекресток между тесными жилыми многоэтажками и вошла в одну из них, поднялась два пролета и, остановившись на лестничной площадке у некрашеной угловой двери, не позвонив, припала щекой и выдохнула в замочную скважину: «Это я...».

    В ту же минуту открыли, будто кто-то поджидал ее давно: в лучах комнатного освещения обозначился силуэт мужчины. От неожиданности я вздрогнула — это был мой муж, каким оставила его несколько месяцев назад: оплот неуязвимой правоты, щепоть самоуверенного «я» и плоти торжество. Но нет, неправда, это все еще обида говорила во мне, обида и неспособность простить. Конечно, он изменился к лучшему, потому что взял руки женщины в свои необычайно нежно, как никогда не брал мои. Или хорошее забылось? В ту же минуту видение исчезло так же внезапно, как и появилось. И не вернулось, хоть я и всматривалась пристально в сложную игру светотени на немых беленых стенах.

    Смешалось все: порочность ночи и невинность утра, мой юг и север, сон и пробужденье, ручей покоя и темная ложбина страсти, конфликт души и тела, другими разрешенный — не мною, все ищущей (возможного ли?) компромисса...

    Что я чувствовала? Боль? Ревность? Желание разгадать увиденное или объяснить его приступом одиночества? Ни то, ни другое, ни третье... Просто я очень устала. Я лежала не смыкая глаз, в тревоге до утра и, приободренная первыми прыткими лучами, сказала себе: надо что-то делать со своею жизнью и хватит заниматься псевдоанализом и уравнением непримиримых противоречий с мужем, если есть еще у меня муж.

    Рассвело быстро и горячо. Солнце, казалось, летело в поджидающее небо стремительно и размашисто, как огромный яркоперый павлин, а я все еще не вставала — странный сюжет не давал покоя. Кто она, эта моя Ванесса? Почему я знаю о ней так много, как могу знать только о себе? И муж? Андрей? Как появился он с ней рядом? Свидание их явно было тайным, что-то они скрывали, какой-то дурной секрет. Но какой, от кого?

    Я все думала и думала о тревожном видении, и сами собой пришли непрошеные воспоминания. Время вдруг будто качнулось вспять. И вот... прелестный апрель зазвенел капелью, и разлилось в воздухе обещание такого же раннего лета. Арбузный аромат, почему-то особенно присущий апрельским утрам, — повсюду и свежестью пронизывает все. Последние мои деньки под родным кровом. А вечером мы — я и мною любимый — неделю спустя после нашей свадьбы гуляем в саду, напоенном сладковато-пряным запахом свежих яблоневых почек. Мой муж — великолепный Андрей с цыганским, жгучим взглядом и смуглой аурой гордости, покорявшей всех без исключения, кто хорошо знал его или только встретил в первый раз, был мрачен весь тот день, и, теряясь в догадках о причине его плохого настроения, я молча страдала.

    Наконец, взглянув строго, он спросил:

    — У тебя кто-то был до меня?

    От неожиданности я залилась краской. В голове пронеслись далекие образы моих школьных и студенческих «маленьких любовей», которые вряд ли могли хоть как-то относиться к вопросу. Но Андрей продолжал пристально, почти безжалостно смотреть: нечто серьезное и, по моим неопытным понятиям, страшное беспокоило его. Этого «нечто» у меня ни с одним мужчиной до замужества не было, но я уже настолько привыкла подчиняться чувствам и суждениям дорогого избранника, что зародилось сомнение: может, было?

    — Его зовут Макс. Ты бредила им всю прошлую ночь, — голос стал еще холоднее. — Расскажи все сама. Кто он? До сих пор встречаетесь?

    — Не знаю и не знала никакого Макса. У меня даже знакомых нет с таким именем. Что мне снилось, не помню, ведь это глупо...

    — Постарайся вспомнить, — оборвал меня муж. — Может, для тебя все глупо и неважно. Для меня — нет. Я женился, потому что хотел верного человека рядом. Верность — самое главное в браке.

    — Но у меня и в мыслях не было изменять тебе. С чего ты взял?

    Действительно, в моем окружении не было никакого Макса и, естественно, я не могла его любить, но в ту минуту впервые чувство вины, ставшее позже причиной тяжелых внутренних конфликтов, охватило меня. Бессмысленная, буйная ревность всего лишь за несколько лет нашей совместной жизни сумеет разрушить до основания не только мое доверие к мужу, но и мое личное доверие к самой себе.

    С той первой нашей ссоры Андрей часто и подолгу уходил в себя, сердился особенно после вечеров, проведенных в кругу друзей, когда ему казалось, что я уж слишком весело разговаривала с кем-то в компании, или были отвратительны мои улыбки, относящиеся к общим друзьям, случайным собеседникам и даже соседям. Слепая подозрительность мучила его, и, видя невыдуманные его страдания, я пыталась измениться. В свои восемнадцать думала, если поменяюсь — буду, например, менее общительной, начну лучше следить за домом, больше ухаживать, угождать, прислушиваться, ведь... «ты у меня — красавец, всем на зависть, к тому же талантливый, подающий надежды журналист»... — все наладится. Мне казалось, наше счастье или несчастье зависит от меня одной, и в них одна только моя вина или заслуга.

    Однажды случайно в домашней библиотеке я обнаружила книгу. Это была творчески переработанная биография некоего англичанина, врача, талантливого фотографа и художника. Книга чуть ли не сама по себе открылась на странице, где описывалась романтическая любовь его с полинезийской женщиной, рыжеволосой, темнокожей красавицей. Дело происходило в Полинезии. Они жили в хижине на берегу моря. Человека звали Макс. Макс Люс. Поразительное предположение заставило меня дочитать главу, не отрываясь: мне показалось, что описываемый Макс, и тот, которого я звала во сне в одну из первых брачных ночей, имели друг к другу отношение. Скорее всего, мне уже попадалась на глаза эта история, не здесь, так в другом месте — может, в городском читальном зале, где я подрабатывала несколько дней в неделю, через мои руки там проходили сотни, тысячи разных книг, и неординарная судьба и имя человека, наверное, поразив чем-то воображение, врезались в память и всплыли тогда так некстати в присутствии мужа. Удивительно, но мне стало легче от вполне реальных догадок, будто наконец нашлось объяснение, оправдание моему «проступку» и теперь обвинение будет снято.

    Вечером я поделилась новостью.

    — Думаю, что я знала одного Макса раньше. Смотри... — и показала ту страницу, где имя «Макс» упоминается множество раз.

    Но Андрей, бегло просмотрев, сказал: «Меня это не убеждает».

    — Не убеждает? Ты хочешь сказать, что до сих пор веришь, что у меня кто-то был и я скрыла?

    — Да. Именно так. И еще хочу, чтобы знала, что могу простить раз. Один только раз. Другого раза не будет...

    С этого разговора началось наше отчуждение, почему-то именно теперь, когда, бедный мой, тебя нет рядом и нет нигде, мне ясно видится это. Мы стали отдаляться друг от друга, как две столкнувшиеся в водовороте лодки: каждая в одиночку пыталась избежать крушения, озаботившись своим собственным спасением. По одним только тебе ведомым мотивам ты пытался исправить меня, — или это все мне только казалось от обид, — как вещицу с дефектом, считая часто глупостью мои мечты, привычки, романтизм, наивность, посягая даже на запрятанную, неприкосновенную, вынашиваемую с детства глубоко личную боль: не терпел моего уединения или молчания. Помню, одно чувство мучило тогда особенно: я — какая есть, нехороша, не устраиваю тебя, и никто ничего с этим поделать не может. Мне скоро стало неинтересно следить за домом, играть роль маленькой хозяйки, жены... Меня потянуло к освобождению от всяких обязательств, обещаний, от твоей колючей и холодной критики, внезапного дурного настроения, перепадов в отношении — словом, всего, что зовется семейной жизнью. Мне расхотелось иметь детей — что может быть хуже для молодой замужней женщины?

    И все же что-то пока удерживало нас от полного разрыва. Не знаю, что тебя — нежелание портить свою репутацию (ведь ты собирался сделать головокружительную карьеру в журналистике) или чувство ко мне, противоречивое и мучительное для нас обоих? Меня же останавливала жалость. Да, как ни странно, я жалела тебя. Казалось, два существа боролись в тебе: демон и некто другой, светлый, кто пытался ему противостоять. И когда этот другой побеждал, ты становился прекрасен — лицом и сердцем. В такие дни ты сиял добротой, и во мне снова появлялась маленькая надежда. Ты мог быть нежным и заботливым, если хотел. Мог, уходя из дома совсем рано, положить цветы на подушку, и, разбуженная сказочным их присутствием, я просыпалась тогда почти счастливой. Но демон скоро брал свое, и лучшее в тебе, казалось, исчезало совершенно. Все обращалось в лед и подозрительность. Ревность — всегда атака на любовь. Каждое нападение — новая рана, потому что любовь не мстит, не защищается, а просто любит. Но, может, и я не любила по-настоящему, если не помогла твоему ангелу? Может, вина моя перед тобою не была такой уж мнимой? Пройдут годы и годы, прежде чем смогу разобраться в этом. Но тогда ссоры, вихрем проносившиеся между нами, и бурные, исступленные перемирия с осадком слез на дне души, оставляли за собой лишь усталость и пустоту, и не было ни желания, ни способности разбираться в наших различиях, и в том, на чьей стороне правда.

    Однажды, после очередного повода к скандалу — да, признаюсь, я слишком громко смеялась и неприлично много танцевала с другом друзей, приехавшим на юг в отпуск из Питера молодым красивым человеком с мягкими, вкрадчивыми манерами и влажным взглядом, что, впрочем, часто отличает столичных джентльменов, и не то, чтобы он мне очень нравился, но... о, подозреваю, себялюбие мое не выдержало, взыграло, мне нравилось, что я пользовалась успехом, хотелось, чтобы и ты это видел, мне мстить хотелось, мстить за боль и ревность, — позже, когда мы вернулись домой и я стояла перед тобою в прихожей, не сняв плаща, заплаканная и несчастная, в полном раскаянии и страхе, пытаясь повиниться, что-то объясняя, ты в ярости ударил кулаком в стену, совсем рядом с моим лицом («Сказал — второго раза не будет!» — закричал так громко, что даже в соседней квартире стало тихо, я все же успела уклониться от удара), сломал кисть и проходил с гипсовой повязкой два месяца. Рука благополучно зажила (хотя что-то окончательно обломилось во мне), и, когда ты уже мог обходиться без посторонней помощи, даже уехал в командировку в горячую точку делать репортаж для газеты, в твое отсутствие я собрала вещи в две небольшие сумки и, оставив прощальное письмо, — оно лежит на чистой простыне и все еще хранит (надеюсь я) тепло непонятой любви — к кому из нас она еще вернется и в вечности какой? — прости, я не могу мириться и ждать конца, я не жена тебе — шагнула в отдельную жизнь.

    «Что движет нами? — думала я теперь, полгода спустя, пытаясь разгадать загадку своего странного замужества и не менее странного ночного видения о Ванессе. — И что меняется в нас, когда мы перестаем любить другого человека? Что происходит с сердцем, из которого выпадает, как больная птица из гнезда, любовь?»

    Как мучительны эти бесконечные вопросы...

    «Это всего лишь стресс, в нем все дело, — пришла утешительная мысль, — и я не привыкла быть одна. Мне нужно съехать с квартиры, в чужих квартирах всегда присутствуют чужие страхи».

    Утро подсказало решение — переселиться в дом Деда.

    Но перед самым, совсем полным пробуждением еще раз отразилась во мне загадочная Ванесса. В этот час в своем далеком измерении она уже возвращалась домой. И я чувствовала, как осознание вины, словно пожар, захватывало ее, и, чтобы хоть на время заглушить его, она зашла в знакомый цветочный магазинчик...

    — Добрый день, мадам, прекрасно выглядите, как поживает ваш супруг? — приветливая цветочница уже протягивала два букета. — Мы тут часто о нем говорим. Он — самый лучший муж, какого мы знаем.

    — Да, он, действительно, замечательный. Хорошо, что вы все время напоминаете мне об этом, — ответила Ванесса и попыталась улыбнуться. — Я, пожалуй, возьму вот эти гвоздики.

    Но и гвоздики не улучшили настроения. Отойдя от ларька, Ванесса замедлила шаг, ей не хотелось больше никого видеть. К тому же необходимо было «додумать» нечто важное о том, что произошло сегодня. Как она могла решиться на «это»? Что двигало ею? Месть? Любопытство? Попытка вернуть прошлое? Ненависть к себе или к нему? Нет, не то, все не то... Ни одна из этих причин не могла быть достаточной для измены, если бы — и она ужаснулась этой мысли — не ее природная падкость на грех, низость самой сути ее. Ванесса вошла в небольшой сквер, что располагался на пути к дому, села на скамейку подальше от прохожих и заглянула внутрь себя и только тогда осознала, что она содеяла, чувствуя, как тугой нитью боли стягивается сердце.

    А вокруг осень, словно страницами, шелестела листьями, читая что-то печальное уходящему лету. Где-то очень высоко пели ангелы о том, что и душа, и лето воскреснут, воскреснут вновь, когда придет время обновления, но Ванесса, оглушенная и подавленная своим падением, не слышала, не могла слышать их.

    Когда все же, собравшись с силами, пришла домой, приняла душ, переоделась и села у окна спальни в густой тишине, и тени совершенного прелюбодеяния забегали спотыкаясь в темных углах сознания, чудовищная мысль о том, что ни утром, спеша на это, как оказалось позже, трагическое свидание, ни в те часы «любви без любви» с Андреем, ни потом, в парке, мучимая собственными переживаниями, она ни разу не вспомнила о муже, как будто измена вовсе не относилась к нему, как будто не он дал ей имя и сделал женой, как будто не его доверие предала и не его жизнь разрушила. И после этой страшной мысли, она сдалась, уже полностью погрузившись в унылый мрак депрессии.

    Глава 3

    В доме Деда

    Мой Дед переехал из большой семейной усадьбы в маленький домик на окраине, унаследованный им от каких-то далеких родственников, лет за десять до окончания своей земной жизни. Ему уже шел девятый десяток, но на здоровье он не жаловался. Поджарый, легкий, подвижный, с запрятанной грустинкой в светлой синеве глаз, — так и вижу, как в хмельной от обильного солнечного пиршества вечер, он, раздвигая оконные ставни, оборачивается ко мне и загадочно улыбается: «Что-то я тебе приберег, Иванка...». И вот мы уже сидим на уютной, пахнущей свежей стружкой веранде, и в руках у меня совершенно необычайный, расписанный изумительными узорами желто-красных тонов ароматный плод — новорожденное яблоко.

    После смерти Деда в его скромное жилище так никто и не вселился. По завещанию домик достался мне, но много лет меня сюда не тянуло. С тех пор как вышла замуж, я навестила Деда всего несколько раз, последний — перед его смертью. Весь крошечный поселок, каких-нибудь сорок домов, с каждым годом становился малолюднее. Молодые, чуть оперившись, уезжали в город, оставляя позади вольное детство, постаревших родителей и унося с собой втайне мечту покорить мир или по крайней мере очутиться в самом его центре. Решение все же было принято, и на следующий день с неясной щемящей надеждой я открыла калитку. Сразу прошлое и настоящее, как два истосковавшихся друга, обнялись, увлекая и меня беспокойной радостью встречи. Я присела на теплую, знакомую с детства скамейку у крыльца. Задышал сухо, по-осеннему сад, и в золотистой пыли запрыгали мои счастливые дни, проведенные в дедовой усадьбе. Грусть о дорогом Деде и желание увидеть, поговорить с ним внезапно овладели мною, так что на глаза мгновенно навернулись слезы. Вот бы сейчас из глубины, из всегдашней утренней голубоватой мары сада явился Дед с обычной своей полускрытой улыбкой и сказал бы:

    — А я тебя давно поджидаю, Ваня.

    — Вот я и пришла, Деда. Соскучилась по тебе. Садись рядом — посидим, поговорим, — ответила бы я.

    И Дед бы сел, провел шершавой ладонью ласково-преласково по моим волосам, как всегда делал раньше.

    — Ну, как ты, Иванка? — спросил бы с тревогой.

    — Устала я, Деда, от мужа ушла, что-то не так в моей жизни, не так во мне, а что — не могу понять...

    — А ты погоди понимать. Помолись сначала... — для него молитва, особенно, когда он постарел, была панацеей — первое лекарство.

    — О, я так давно не молилась. Да и молитвы все позабыла.

    — Ээ-э, получается совсем худо, Иванка, раз и молитвы забыла. Где ж терпение взять без молитвы? А с человеком жить — терпение нужно. Без терпения долгим век покажется...

    — Не будет у нас жизни, Деда. Знаешь, у нас как. Мы с ним, будто на противоположных берегах одной реки стоим и что-то кричим и кричим друг другу, надрываемся, и ни один не слышит. А я кричать устала, иногда хочется тихо поговорить, чтоб тебя поняли. Одиноко мне с ним как-то. И без него одиноко. Ты, Деда, помолись за меня.

    — Я-то помолюсь, внучка, крепко помолюсь, только ты сама-то, что будешь делать дальше?

    — Не знаю пока. Поживу здесь, в твоем доме, а там видно будет. Скоплю денег, потом, может, уеду. Знаешь, Деда, мне часто хочется уехать далеко-далеко. И все начать сначала — начисто.

    — Уехать не мудрено, Иванка. Так, ведь земля, она везде земля, и жизнь она везде — жизнь. Смотри, когда уезжать будешь, душу свою не забудь с собою взять. Душа у тебя хорошая. Не торопись ее в котел бросать...

    — Да почему же я ее в котел бросаю?

    — Да вот, жизнь только началась, уже от мужа ушла. Потом и с другим — что не так, и от другого уйдешь? Может, сойдетесь еще? Слишком как-то уж быстро вы разбежались...

    — Не знаю, Деда. Наверное, ты прав. Может, я и неправильно сделала, что ушла. Но сейчас не могу вернуться. Сейчас обдумать все хочу, в себя прийти.

    — Обдумай, Иванка, однако ж надолго не откладывай. Нельзя тебе одной, беспокоюсь я за тебя...

    Так мы и проговорили бы до вечера.

    Все-таки я медлила войти в дом. Милый, милый, старенький, единственный друг мой, как же так вышло, что, любя до боли, я почти не навещала тебя в последние годы? Какая суета-маята проносила меня мимо твоего дома, мимо твоих поджидающих глаз и сердца? Что в жизни было важнее, чем спокойный вечер с тобой, когда, помнишь, сиживали мы вдвоем у колодца в саду и говорили о том о сем и ты время от времени наклонялся и целовал меня в лоб с такой отеческой нежностью, что в любом возрасте я ощущала себя совершенным ребенком? На какую такую мимолетную радость променяла настоящую и теперь уже невозвратимую?

    Нет тебя, а дом твой все тот же — чистенький, надежный, с выбеленными на несколько раз, до глянцевой гладкости стенами; с крыльцом в тени высокой и по весне пышной, бархатной сирени, с голубоватой шиферной крышей, отороченной резной строчкой, как кружевом, такими же голубоватыми, в тон, ставнями на больших окнах с двойными рамами, и, когда в апреле выставлялись внутренние и распахивались створки в комнатах, влетал в них будто только что проснувшийся, еще чумной от спячки, пахнущий сладким, душистым яблочным цветеньем, небом и землей, пряной водой в деревянных кадках молодой ветер.

    Дом, как книга, где каждая вещь — страница, вмещающая мысли и чувства хозяина. Вот они светлые, высокие потолки, вот они «часы с боем» — предмет неустанного внимания Деда: он мог возиться с ними целыми вечерами, то и дело сверяя их точность по сообщениям радио, балансируя гири и гирьки, подвешенные на длинных цепочках, до тех пор, пока не добивался нужного баланса, но чаще — сидел рядом неподвижно, наблюдая за ходом стрелок и погружаясь, наверное, в иное время, то, что вне времени, в вечность, к которой у него, бесспорно, был доступ уже на земле: ведь ад или рай, говорят святые, — это вовсе не места пребывания, а состояния души, открытой или закрытой для любви. Вот фотография, с которой смотрят юноша лет семнадцати и девушка еще моложе — моя бабушка, Елена прекрасная с блестящими кольцами русых кос вокруг изящной головки, оба исполненные какой-то выразительной решимости, — истоки мои, и, кажется, уже тогда ведающие о сегодняшнем, этом самом, моменте и обо мне, как о своем продолжении... Стопка фланелевых рубашек на полке — все в крупную клетку, стеганая фуфайка на вешалке, как будто ожидающая своего владельца и еще хранящая его тепло. Но главное, главное — икона Святого Николая Чудотворца в углу, так высоко, чуть ли не у самого потолка — сердце дома и любимый Образ Деда, знавший его грехи и слезы. И мне, столько раз в детстве наблюдающей за Дедом в часы молитв, и сейчас не составило труда увидеть его коленопреклоненным, смиряющим буйство своих личных стихий перед Богом и уповающим на прощение. До сих пор для меня нет лучше мужчины, чем мужчина, склонивший голову перед иконой.

    Жилище все еще поджидало хозяина, но пришла внучка согреть осиротевшие углы или согреться в них сама. Коричневые дедовы суконные брюки и серая, стеганая безрукавка оказались чуть ли не в пору и, облачившись в них, я вышла в маленький двор, походила по тропинкам вдоль и поперек и села там на самодельную табуретку, выкрашенную в ярко-зеленый цвет под стать свежим листьям. Везде — запах дерева и земли. Везде — дух Деда, в каждой вещице и во мне. Названная в честь его Иваной, я носила в себе и Иванову ранимость, и нежность, и одиночество, и в эту минуту, как никогда прежде, чувствовала нашу схожесть. Так же, как он, я очень боялась крови. Как-то, укутывая виноград на зиму, Дед порезал руку, рана — не глубокая, а кровь полилась ручьем. Лицо его побледнело, изменилось от мгновенного ужаса, но это не был ужас боли, явно полосонуло нечто более страшное, чем боль. Что же почувствовал или увидел он тогда? Каким острием повернулся опасный осколок воспоминаний?

    Однажды я подслушала, мучаясь совестью и в то же время не в силах уйти, что, к горячему стыду моему, проделывала не раз, разговор Деда с бабушкой. Они частенько так сидели вдвоем в своей комнате и беседовали: он делился с нею историями из прошлого порциями, не желая, вероятно, перегружать ее впечатлениями, но, по всему видно, хотел, чтобы она знала, как можно больше, особенно из того, что произошло с ним на войне и в плену, но почему-то всегда, мне казалось, останавливался на самом страшном или наиболее интересном моменте, будто не договаривая чего-то. Иногда Дед пересказывал истории по нескольку раз, припоминая какие-то дополнительные детали или события, и всегда слушать их для меня потрясением. Оказывается, открывалось мне, мой бесстрашный, сильный, безупречный Дед многого боялся в жизни, его тоже мучили страхи и чувство вины, почти, как и меня саму. Эту же новую историю он явно рассказывал впервые. Их было четверо, убежавших из германских лагерей. Скрывались в Скандинавских горах месяцами, там и заблудились. Голодали нещадно. Дед, еще не оправившийся от ранения, из-за которого попал в плен, весил сорок килограмм. «Бараний вес, — так и сказал, потирая в волнении ладонями острые колени, — баран весит больше. А я был человек. Мы все были люди». Но один умер, и кто-то из них, от голода теряя рассудок, достал нож и срезал кусок мяса с умершего товарища...

    Потрясенная, я наблюдала за Дедом из другой комнаты, за тем, как долго потом, после того рассказа он смотрел молча в окно и, уткнув лицо в накрахмаленную занавеску, незаметно вытирал ею слезы.

    Уже стемнело, и надо было идти в дом и готовиться ко сну, но мысли о человеке, дорогом и ушедшем, не пускали. Хотелось пребывать в его одеждах и в неожиданно ожившем прошлом, и хотя бы этим самым воскрешать любимый образ, а вместе с ним утраченное время. Как было бы хорошо, если бы сейчас он снова обнял меня своим худыми ласковыми руками, и мы бы поужинали вместе за лично им выструганным столиком самым вкусным блюдом на свете — яичницей с черным хлебом.... Но мой воображаемый ужин не был закончен, потому что у калитки послышались шаги, и в темноте проявился кто-то. Слегка раскачиваясь, фигура начала двигаться в мою сторону, и через несколько секунд можно было различить силуэт женщины, очень старой женщины. Там, в запредельной реальности, вероятно, произошла ошибка, и вместо желанного Деда мне был послан кто-то другой. Посланница остановилась в нескольких шагах и заговорила первой:

    — А ты — Ивана! Я ж тебя на фотокарточках видела! Внучка Ванина...— и при этих словах лицо ее почему-то стало грустным. Женщина была невысокого роста, худощавая, стройная не по годам, в длинной коричневой юбке с красным подбором и шерстяной кофте с засученными рукавами. Смотрела она по-доброму, открыто.

    — А я вас не знаю. Вы, наверное, живете неподалеку? — спросила я.

    — Три дома, а мой четвертый, у старой речки. Речки-то давно уж нет, а мы все так поминаем.

    — Вас как зовут? — поднялась я ей навстречу. — Да вы садитесь...

    — Вассой зовут... Как это ты поздно и одна?

    — Приехала вот здесь пожить...

    — Милости просим, — сказала Васса, усаживаясь на стульчик рядом, — милости просим... Только одна почему? Иван говорил, что ты замуж вышла.

    — Да? Говорил? — почему-то обрадовалась я.

    — Переживал, ох как переживал за тебя... Да где ж муж твой? Что ж ты одна пришла? — поинтересовалась женщина, но не сердито, а будто с беспокойством.

    — Я ушла от него.

    — Развелись, что ли? — вздохнула Васса. И, странно, мне не было неприятно ее любопытство.

    — Нет, не развелись. Просто ушла.

    — Оно та-а-а-к теперь делается. Просто поженились — просто разошлись, — и, увидев, что я опустила голову, добавила тепло: — да ты не серчай. Может, то не про тебя. Может, у тебя и не просто. Я так... на местных гляжу: раз-два повстречались, и уже вместе живут, потом смотришь, и полгода не прошло, уже и не живут. Или с другими живут. На своем веку такого не помню. И Дед твой строгий был на счет этого.

    — А вы что его хорошо знали?

    — Человека только Господь хорошо знает. И все же много в нем уважала. Мы ведь вместе ох сколько вечерков скоротали. Вот здесь, в садике этом, где мы с тобой сидим сейчас, так и с ним сидели, — глаза Вассы заблестели, и голос задрожал. — Любила я деда твоего. И как его было не любить.

    Слабый укол ревности и обиды за покойную бабушку кольнул исподтишка. Дед никогда не говорил мне о Вассе, но ведь и разговоры наши в последнее время были короткими: я всегда куда-нибудь спешила.

    — Да, ты негодное не подумай, — будто угадав мои мысли, сказала Васса. — В нашем возрасте любовь — не то, что вы там понимаете. И Елену его, законную супругу, почитаю и уважаю, хоть мало с ней была знакома. Кажется, только два раза в молодости и виделись... Говорю: Ивана, деда твоего любила за душу его. Душа та — всем душам душа. Чистая была, да что была, и осталась, как лист на солнце.

    Оказалось, Васса была другом моего Деда во все последние его годы на земле. Здесь, в этом дворике, они просиживали долгие мглистые вечера, заполняя их воспоминаниями и разными текущими заботами. В молодости Васса работала воспитательницей в детском саду, а когда садик расформировали, пошла в нянечки к деревенскому участковому врачу, так и осталась там до пенсии.

    В Вассе чувствовалось что-то необыкновенное. Мне показалось, что она абсолютно бесстрашна. От нее исходила та редкая спокойная сила, какая исходит от неба в тихий, ясный день.

    — А семья у вас есть? — поинтересовалась я.

    — Иван ушел, — как-то торжественно произнесла она. — Теперь вот и вся моя семья — Бог да я.

    — А вы не боитесь жить здесь одна, тут, наверное, и больницы рядом нет.

    — Твой дед докторов-то не очень почитал. Как людей-то, может, и почитал, а кабинеты их не любил. И Бог миловал. А ты погостить или как?

    И по пытливому заботливому взгляду было ясно, что Васса уже знала, что происходило со мной.

    — Да, ты расскажи, все

    Enjoying the preview?
    Page 1 of 1