Discover millions of ebooks, audiobooks, and so much more with a free trial

Only $11.99/month after trial. Cancel anytime.

Эли Шехтман "ЭРЕВ", Том - II (EREV, Vol. - II) Перевод с идиша - Альма Шин. From Yiddish - Alma Shin.
Эли Шехтман "ЭРЕВ", Том - II (EREV, Vol. - II) Перевод с идиша - Альма Шин. From Yiddish - Alma Shin.
Эли Шехтман "ЭРЕВ", Том - II (EREV, Vol. - II) Перевод с идиша - Альма Шин. From Yiddish - Alma Shin.
Ebook627 pages7 hours

Эли Шехтман "ЭРЕВ", Том - II (EREV, Vol. - II) Перевод с идиша - Альма Шин. From Yiddish - Alma Shin.

Rating: 0 out of 5 stars

()

Read preview

About this ebook

"Эрев" - выдающийся роман ведущего еврейского писателя России, который стоит в первом ряду не только еврейской литературы, но по праву сравним с Достоевским и Чеховым. И это не преувеличение. Семейству Бояров - жестоковыйных упрямцев, ненавидящих отчаяние - присущи одержимость, многогранность и яркость семейства Карамазовых; изображение писателем сложных человеческих коллизий воистину мастерское; его язык, изобилующей идиомами, меткими метафорами, острыми динамическими диалогами, обладает как богатой палитрой, так и эмоциональным накалом.
Из предисловия к изданию на английском язык

LanguageРусский
Release dateNov 24, 2015
ISBN9781310130199
Эли Шехтман "ЭРЕВ", Том - II (EREV, Vol. - II) Перевод с идиша - Альма Шин. From Yiddish - Alma Shin.
Author

Eli Schechtman

Эли Шехтман (8.9.1908-1.1.1996) - последний классик еврейской (идиш) литературы ХХ века. Родился в бедной еврейской семье на Украине, в селе Васковичи Житомирской области. Получил традиционное еврейское образование: хедер, ешива. Окончил литературный факультет Одесского университета. Первый рассказ напечатал в 1927 году. В 1930 году опубликовал первый роман «На распутье» (OIFN SHEIDVEG), в 1932 году — роман «Вспаханные межи» (FARAKERTE MEZSHES), в 1940 году — роман «Полесские леса» (POLIESIER VELDER). Эли Шехтман состоял в Союзе писателей СССР с 1934 года. Был участником Второй мировой войны и дошел до Берлина. В начале 1953 года во времена «дела врачей» и гонений на еврейскую интеллигенцию был арестован по обвинению в шпионаже и сионизме. После смерти Сталина вышел из тюрьмы и приступил к написанию своего главного произведения — эпического романа «Эрев» (EREV). Первые две книги романа вышли отдельным изданием на идиш в Москве в 1962 году. Репатриировался в Израиль в 1972 году. В 1973 году получил премию Главы правительства Израиля «За литературное творчество на языке идиш». В 1981 году вышел в свет автобиографический роман «Кольца на душе» (RINGEN OYF DER NESHOME) (1 и 2 книги), который был завершен (3 и 4 книги) и издан в 1988 году. Роман «Кольца на душе» был переведен на иврит И. Гур-Арье и опубликован в серии «Классика». В 1983 году был завершен и издан на идиш весь роман «Эрев». Две первые книги романа «Эрев» были изданы на французском языке в переводе Р. Эртель («á la vielle de...», Париж, 1964) и на английском языке в переводе Иосифа Зингера («EREV», Нью-Йорк, 1967). В 1975 году первые четыре книги «Эрев» были опубликованы на иврите в переводе Цви Арада. Роман «Последний закат» — последний классический роман на идиш — издан в Нью-Йорке в 1994 году. Этот роман был издан на французском языке в переводе Р. Эртель («La Charrue de Feu», Париж, 2015). Посмертно, в 1996 году, был издан сборник рассказов «Трития». Роман "Последний закат" (BYIM SHKIE AKER) - последний классический роман на идиш - издан в Нью-Йорке в 1994 году. Роман BYIM SHKIE AKER был издан на французском языке в переводе Р. Этель (LA CHARRUE DE FEU, Париж,2015 ). Произведения Эли Шехтмана — сборник новелл «Сонаты», роман «Кольца на душе»(1-я и 2-я книги),"Вспахать бездну" (3-я и 4-я книги романа "Кольца на душе"), все семь книг романа «Эрев» и роман «Последний закат» — были переведены на русский язык - переводчик Альма Шин - и изданы в Израиле.

Read more from Eli Schechtman

Related to Эли Шехтман "ЭРЕВ", Том - II (EREV, Vol. - II) Перевод с идиша - Альма Шин. From Yiddish - Alma Shin.

Related ebooks

General Fiction For You

View More

Related articles

Reviews for Эли Шехтман "ЭРЕВ", Том - II (EREV, Vol. - II) Перевод с идиша - Альма Шин. From Yiddish - Alma Shin.

Rating: 0 out of 5 stars
0 ratings

0 ratings0 reviews

What did you think?

Tap to rate

Review must be at least 10 words

    Book preview

    Эли Шехтман "ЭРЕВ", Том - II (EREV, Vol. - II) Перевод с идиша - Альма Шин. From Yiddish - Alma Shin. - Eli Schechtman

    Эрев

    Том второй

    ———

    Эли Шехтман

    Перевод с идиша:

    Альма Шин

    Eli Schechtman

    Original title:Erev

    Translated from Yiddish by Alma Shin

    Copyright © 2015 by [ L&L Berny]

    All rights reserved. This book or any portion thereof may not be reproduced or used in any manner whatsoeverwithout the express written permission of the publisherexcept for the use of brief quotations in a book review.

    Printed in [Israel]

    almashin@gmail.com

    ISBN [965-90910-0-1]

    Created. 1/10/2015. Format: epub 2.0

    Эли Шехтман

    Книга 5

    Глава 1

    Глава 2

    Глава 3

    Глава 4

    Глава 5

    Глава 6

    Глава 7

    Глава 8

    Глава 9

    Глава 10

    Глава 11

    Глава 12

    Глава 13

    Глава 14

    Глава 15

    Глава 16

    Глава 1

    P_92EB2399-0E6D-4D22-9CC8-1628D547A103.jpg

    Страница рукописи романа

    И хотя по дороге им, Боярам, стало известно, что и там, куда они направляются в надежде обрести убежище, тоже была резня, и немалая; что сразу три батьки-атамана, три вольных сына черноземной неньки-Украины – Волынец, Струк и Зира-Зирко – вдруг, со всех сторон, целыми бандами вылетели из обнаженных осенних лесов и, дико гикая и свистя, на холеных вороных лошадях, с пылающими факелами, посреди ночи ворвались в местечко; и хотя все уже знали, что эти новые казаки-гайдамаки поджигали, убивали, насиловали матерей и дочерей, оскверняли и разрушали синагоги, а под утро холодным ветреным рассветом сбрасывали стариков с моста в реку, – тем не менее они, Бояры, нигде не задерживаясь и не останавливаясь, с женами и детьми бежали с насиженных мест дальше, ибо никто уже не чувствовал себя в безопасности даже в собственном доме: свои же, местные мужики и соседи, нападали и убивали своих же, деревенских евреев – столяров и плотников, торговцев скотом и зерном, мельников и кожевников, кузнецов и гончаров... А ведь на двух последних подводах еще лежат убитые, которых нужно предать земле по законам предков. Колеса утопают в густой грязи, лошади выбились из сил – они еле волокут ноги, из их глаз текут горькие слезы...

    Бояры хотели бы собраться и поселиться где-нибудь вместе, чтобы легче противостоять убийцам и погромщикам, ибо здесь, где они живут, – из-под каждой стрехи на твое добро и твою жизнь пялится беспощадно-злобный, завистливо-предательский голубой глаз, а заросший, с белой колючей бородой ангел смерти убивает, набожно перекрестясь, – здесь, разбросанным по хуторам и селам, им, Боярам, не выжить.

    На подводе с убитыми сидит Стыся со своим мертвым ребенком – его взяли за ножки, раскачали и с размаху стукнули головкой о стену... Своего убитого шестилетнего ребенка Стыся держит на руках, а в белом полотняном фартуке лежат черные обугленные кости ее мужа, которому воткнули нож в спину, когда он, подняв скамеечку, бросился на убийц... Своего мужа, Нахумку, она не смогла вынести из пылающего дома, и он сгорел там дотла.

    Возле Стыси сидит младший сын миме-Либе, Даниэлька, сидит молча, глаза закрыты, челюсти ходят, губы сжаты – это ради него Стыся оставила агонизирующего мужа там, на скользком глиняном полу в доме миме-Либе, а с ними – с Даниэлькой и своим мертвым ребенком на руках – через погреб выбралась ночью из пепелища наружу.

    Чудом спасла она жизнь маленького Даниэльки. Все произошло в считанные минуты, когда атаман, вложив револьвер в ручку ее шестилетнего сына, наставляя и поучая, сказал:

    – Вот здесь, на этот язычок, вот здесь нажми... Убей ее, свою маму, убей ее, эту жидовку... Ну!

    Но тут миме-Либе, заслонив Стысю своим телом, обратилась к атаману Ангелу, этому набожному  гою с широкой колючей бородой, и тихо, даже спокойно, со своей обычной печальной улыбкой на устах, но жгучей ненавистью в глазах и даже с каким-то состраданием, сказала:

    – Пусть ребенок стреляет в меня, а не в мать... Пусть этот страшный грех не ляжет на детскую душу... У него будет проклятая жизнь! Горе вам, христианам, горе вашему богу Иисусу, если для того чтобы стать истинным христианином, вы заставляете ребенка убивать родную мать! Неужели ваша вера требует крови и убийств?!

    Атаман Ангел швырнул ребенка кому-то из своих, вытащил миме-Либе за волосы во двор, бросил ее в бричку, велел поджечь дом со всех сторон, заколотить окна и двери, никого оттуда не выпускать, а сам умчался по направлению к лесу.

    Куда ее, миме-Либе, всеобщую утешительницу, красивую и смелую, с доброй грустной улыбкой на гордом лице, с неизменной даже в самые тяжелые времена жаждой жизни, светящейся в ее карих глазах, с ее густыми, без признаков седины блестящими черными волосами, с такими милыми шутками и прибаутками, такую статную и красивую, – на нее всегда было приятно смотреть – куда ее, миме-Либе, завезли и что с ней произошло, никто в семействе Бояров не знал. Наутро три кузнеца – отец Матес с двумя сыновьями – на лошадях, с длинными железными прутьями в руках, рискуя жизнью, объездили все ближние и дальние дороги, поля и леса, искали и спрашивали... И только один пастушок, сидящий у костра в долине, нехотя пробормотал:

    – Жидовка?.. Люди говорят, ее живьем закопали в лесу...

    – Где? В каком лесу?

    – Люди не казали... Це не говорили...

    И больше от этого босоногого пастушка в сером жупане, подпоясанном веревкой, ничего узнать не удалось.

    Целый день колесили Бояры по облетевшим предзимним полесским лесам, но могилы миме-Либе так и не нашли.

    Они никак не могут понять и недоумевают, пожимая плечами – что все это значит? Так много лет они живут рядом с крестьянами, чинят им телеги, куют для них плуги, шьют их лошадям хомуты и упряжки, гнут колеса и вьют веревки. Какой бес вдруг вселился в этих мужиков? Были такие тихие, приветливые, приглашали на свадьбы, всегда несли навстречу свое Бог в помощь!.

    Зимой мужик валялся на печи и сопел, как медведь. По воскресеньям, вернувшись из церкви, он напивался самогона, громко пел и, окрестив жену плетеным кнутом, снова лез на печь, и там, в тепле, как ни в чем не бывало, посасывал люльку, набитую крепким самосадом.

    Бабы целыми днями ткали лен и пряли недомытую бурую шерсть. Трижды в день доили коров, днем водили лошадей на водопой, а когда выдавался солнечный с тихим снежком денек, выгоняли скот на кошары:

    – Пусть божья тварь погреет бока.

    По праздникам из сундуков вытаскивали нарядные юбки-спiдницi, надевали усердно рубашки, а подбородки подвязывали яркими цветастыми платками. Нахлобучив смушковые шапки, мужики выкладывали подводы гречишной соломой и устилали яркими домоткаными ковриками-килимами, алыми лентами украшали лошадиные гривы и отправлялись в церковь; там они целовали иконы с ликом Спасителя и девы Марии, стояли на коленях и били челом в каменный пол; затем, пробормотав молитвы, разъезжали от свата к свату, от кума к куму – пили, целовались в бороды, закусывая солеными огурцами и квашеной капустой, и снова пили – щоб слези не було. Пели с надрывом, потными жирными руками лезли за пазуху соседской жинки, потешаясь и смеясь, а потом – потом дрались до крови...

    Летом все вокруг зеленело, цвело и гудело от тяжелой работы, стальные блестящие косы сверкали и звенели в высоких травах. Бабы с детьми собирали и сгребали колосья и до самого заката вязали их в снопы. И до полуночи скрипели на лунных шляхах высокие длинные подводы с пшеницей и рожью – весело распевая, крестьяне везли плоды своего тяжкого труда и ссыпали их в амбары.

    – И опять, – говорит Матес сыновьям, идущим рядом с последней подводой по уже почти затвердевшей грязи, – опять, дети, над нами сгущается кровавая туча. Земля еще не впитала крови, пролитой на войне, воющие шакалы еще слизывают ее в оврагах... Евреи, изгнанные из Буковины и Галиции, все еще скитаются по дорогам, а над нашими головами уже нависла новая кровавая туча...

    Матес бросает взгляд на телегу, где сидит его дочь Стыся с мертвым ребенком на руках. В белый фартук она завернула обугленные кости своего мужа Нахума. Он, ее муж, был не только редким кузнецом, но и большим знатоком святых книг. Даже ученые евреи из самых разных и дальних мест приезжали послушать его толкования Талмуда.

    Стыся сидит, словно окаменевшая. Ее лицо, всегда свежее и румяное, осунулось и потемнело. Только глаза блестят.

    – Над нами, дети, снова нависла кровавая туча, – не успокаивается Матес. – Горят наши дома. На подводах мы возим наших убитых... Позор этому миру! Нашу славную добрую миме-Либе живьем закопали где-то в лесу. Мы даже не знаем, где покоятся ее кости. Не можем ее даже похоронить как следует... Дети, мои дети, горе нам и горе этому миру!

    – Отец, – говорит старший сын, Эзриэль, которого узнают за мили по звуку кованных им колес, – отец, Ицхок прав – надо срочно найти кузню и готовить ножи.

    – Да, мой сын, конечно, он прав, Ицхок. Но как мы защитимся нашими ножами против их винтовок и сабель? И еще – сколько нас и сколько их? Что есть у нас и что – у них? Им есть куда бежать и где спрятаться, – у них села, хутора, густые леса. А у нас?

    Глава 2

    И вот туда, в то, полуразрушенное, ограбленное и разворованное, подавленное и одинокое, кровью залитое местечко, – хриплые крики, выплаканные глаза, никакой помощи никто ниоткуда уже не ждет, – затерянное в тускло-светящихся, пропахших прелыми листьями и плесенью, болотистых и грозно шумящих поздней осенью полесских лесах; туда, где еще горело и дымилось, где хлопали на ветру полуобгоревшие двери, а осколки вдребезги разбитых окон слепили глаза; на соломенных и гонтовых крышах, покрытых рядном и простынями, стояли, опираясь на дымовые трубы, измученные, с пепельно-позеленевшими лицами евреи с развевающимися на ветру бородами, – глаза в дыму, сердца в молитвах, – и лили ведрами воду, которую жены и дети носили с реки, ибо все колодцы уже вычерпаны и высохли; туда, где уже давно, еще при царе, жили изгнанные из сел Бояры, – сыновья Гавриэля и его внуки, – и главное, где все еще живет самый известный и почитаемый, некоронованный вождь тринадцатого колена Ицхок Бояр, закаленный во всех бедах и напастях, живет, овдовев, уже совсем один... В прошлом году, когда они с Тихим летом, с Ривкой, подъехали к сгоревшей корчме (тогда еще думали, что пожар вспыхнул случайно, в результате несчастного случая, баловства мальчишек со спичками), Тихое лето слезла с подводы, упала на землю и принялась сгребать вокруг себя пепел, – они, Ицхок и миме-Либе, с трудом подняли ее с земли и увезли оттуда. После этого Тихое лето уже не долго прожила...

    Так вот, туда, в то самое местечко, почти на исходе дня – предвещающее мороз, низко висящее, словно между небом и землей, солнце разгорелось закатным пламенем, осветившим синевато-чернеющую даль леса, – с лошадьми, подводами и привязанными к их поручням коровами, ревущими от голода и усталости, с плачущими детьми; туда, в то самое местечко, въехали они, Бояры, со своими погибшими и остановились вдалеке от кладбища, потому что ближе подъехать было невозможно, так как все дороги были забиты: стар и млад, все, кто только мог подняться с кровати и выйти из дому, прибыли на похороны, чтобы отдать последний долг раввину, восьмидесятидвухлетнему Йорику реб-Йоэльке, которого ночью, у самой Чернобыльской синагоги прибили к липе железными гвоздями. С дерева его сняли еще живым, но в себя он уже не пришел и через два часа скончался.

    Никто из собравшихся, стоявших на кладбище и вокруг него, не произносил ни звука. Только зеленые сосны, освещенные закатом, шумели на холодном ветру. У евреев отнялись языки, пропали голоса и высохли слезы. Паника, глубокое горе и растерянность были на их лицах – то, что случилось, было доселе невиданно и неслыханно. Взять живого человека, да к тому же еще раввина, такого благородного старца, и пригвоздить его к дереву – ноги к стволу, а разведенные в стороны руки к веткам...

    Скорбные, а главное, охваченные ужасом и потрясенные до самой глубины души, стояли они в полной тишине, и даже когда кантор Йосл сильным, звонким и всхлипывающим голосом запел поминальную молитву Эль мале рахамим, даже тогда разлитая вокруг пугающая тишина не была нарушена – все продолжали стоять в полном оцепенении. И только тогда, когда принесли двух завернутых в простыни утонувших евреев, из тех, что вчера бросили с моста в реку, только тогда разразился плач, раздались стоны и причитания, и даже мужчины падали, теряя сознание.

    Бояры въехали в этот большой погром, видя, что происходит в местечке и слыша, как сам атаман, молодой красавец Зира-Зирко, незаконнорожденный сын графа Богушевского – плод безудержной похотливой страсти графа к пышной крестьянке, которая однажды вечером мыла лестницу в его доме, – слыша, как он, Зира-Зирко, этот борец за самостiйну неньку-Украину, развлекался прошлой ночью у Чернобыльской синагоги: осквернял и уничтожал священные книги, затем пригвоздил к дереву старого раввина, а потом, уже на исходе дня, погнал к деревянному мосту десять евреев и там, у водяной мельницы, сбросил их в реку... И Бояры, уже совершенно сбитые с толку, кнутами успокоившие ревущую скотину, стояли, сжав зубы, на пустоши и с большой тревогой следили за тающим на закате днем – вечер будет морозным, а при таком ветре и до снега недалеко, и может случиться, что сегодня они уже не успеют предать земле всех своих убитых.

    Но тут к ним подошел Ицхок Бояр – распрямившийся, с поднятой и, как всегда, слегка склоненной набок головой, словно прислушивался к чему-то очень далекому; свою длинную узкую белую бороду, развевающуюся на ветру, он зажал в ладони – он, Ицхок, хотел разузнать у Матеса и его сыновей о миме-Либе: как они прочесывали лес, как искали ее по обоим берегам реки; но когда в ответ на все его расспросы они продолжали молчать, он, старый Бояр, крепко сжав кулаки и подняв обе руки к пылающим закатом небесам, воскликнул:

    – Доколе? Неужто и вправду нет предела жестокости? Неужто и вправду нет конца нашим страданиям и испытаниям?

    Он стоит, Ицхок Бояр, освещенный закатом, и набежавшие на его глаза слезы катятся по лицу, стекают по длинной узкой бороде и падают на землю:

    – Мы не должны, не смеем отчаиваться, вы слышите? Нам нужны сильные смелые сердца! – он опускает руки. – Не мы, вы слышите, не мы, а они захлебнутся в нашей крови – наша кровь превратит их в диких зверей, и они сожрут друг друга...

    Он снова берет в руку свою развевающуюся на ветру бороду, и его лицо выражает такое страдание и такую скорбь, каких даже после похорон Тихого лета, когда он сам должен был прочесть по ней кадиш, – ведь его последний оставшийся в живых сын Аврум подался к красным, к большевикам, ушел с партизанами в лес – даже тогда такого горя на его лице никто не видел.

    – Идите, идите, – говорит он, – все идите на похороны. Скоро всех наших невинно погибших, всех этих святых предадут земле... Ой-о-ой, Владыка Мира, как ты мог допустить смерть такого праведного еврея? Ой-о-ой! А каким веселым евреем он был, Барух Стельмах... Я как-то спросил его: Чему ты так радуешься, Барух? Ты ведь так тяжело зарабатываешь на хлеб... Он очень удивился: А как же иначе? Я ведь единственный еврей на все село – как же мне не радоваться? Ведь кроме меня здесь никто не знает, что такое Шабес, Пейсах, Швуэс, Симхас-Тойрэ, Ханука!... Идите, проводите его в последний путь!

    Но тут, когда начали снимать с телеги убитых, спохватились, что Стыси, всю дорогу сидевшей с мертвым ребенком на руках, нигде нет. Как прежде, лежат завернутые в фартук обугленные кости ее мужа Нахумки, но Стыся с мертвым ребенком исчезла. Его, Даниэльки, младшего сына миме-Либе, тоже нигде не видно.

    Бояры перешептываются, расспрашивая друг друга. Но никто из стоящих вокруг ничего не видел: глаза прибывших на похороны залиты слезами, их уши напряженно вслушиваются в происходящее на кладбище – там сын раввина, реб-Йоханце, стеная и всхлипывая, читает кадиш. Еще сильнее шумят на закате раскачиваемые ветром тополя, а опавшие листья, поднимаясь с земли, больно бьют в лицо... И вдруг кто-то вспомнил: высокая статная женщина с большой копной русых волос на непокрытой голове, с большими безумно-сверкающими глазами, с ребенком на руках спрыгнула с подводы, какой-то паренек лет двенадцати тоже спрыгнул вслед за ней, и они оба пошли туда, Песчаной улицей. Что, она несла на руках убитого ребенка?

    – Куда же она пошла с мертвым ребенком?

    – К кому и зачем?

    Тут подбегает один еврей и рассказывает:

    – Она принесла своего убитого ребенка в Чернобыльскую молельню, положила его в арон-а-кодеш – шкаф со святыми книгами – и требует от Всевышнего, чтобы он воскресил ее ребенка... Вы слышите? Она говорит, что не сдвинется с места, пока ее убитый ребенок не выйдет к ней живым.

    – Это неслыханно!

    – Богохульство!

    – Страшные муки перед приходом Мессии...

    – Страшные муки, богохульство, – возмущенно вмешивается Ицхок Бояр, – вы лучше подумайте о женщине, везущей в фартуке обугленные кости своего убитого мужа... о ее единственном, так жестоко убитом ребенке... Богохульство? Богохульство – это наблюдать с высоты небес, как убивают людей, как старого раввина прибивают гвоздями к дереву, как бросают праведных евреев с моста в реку, как закапывают живьем такую чистую, такую светлую душу...

    – Он богохульствует!

    – Он не верит в Бога!

    – Нас испытывают.

    – Это ложь! Не я богохульствую, а вы. Дороги, залитые кровью, не могут быть дорогами Всевышнего. Святость, чистота, радость и любовь – вот Его пути. Муки перед приходом Мессии? От Мессии, идущего через реки крови и горы костей, от такого Мессии я отказываюсь... – Ицхок весь трясется под вытертым кожушком, подпоясанным старым кушаком. – Нас испытывают? – гневно переспрашивает он. – Нас испытывают? Испытывать можно отдельных людей, а не целый народ... Испытывать можно сильного, большого... Можно испытывать праотца Авраама, Иова... Испытывать можно одного, а не всю общину, не женщин, не маленьких детей и – не смертью, не кровью!..

    Глава 3

    Закат почти догорел – нечасто случается, чтобы в короткие дни поздней осени, когда огненный листопад уже давно отгорел, почти в канун первого снега в туманной мгле разгорелся такой закат: золотистая, почти весенняя синева с заливисто-захлебывающимся щебетаньем птиц поднялась над обнаженными лесами – и сразу же пала ночь, окутав все вокруг, до самых небес, непроницаемой тьмой.

    А ветры все несут пепел пропитанных слезами талесов и молитв, Талмудов и тфилинов, горький дым сгоревшей кожи и перьев; из ближайшей деревни доносится пьяное пение, что тяжело ложится на душу, не предвещая ничего хорошего.

    Объятые холодом, болью и горем, – многие остались без крыши над головой и еще не знают, где найдут пристанище на ночь, – собрались евреи на кладбище, но когда докатилась молва о Боярихе, что принесла своего убитого ребенка в молельню и, положив его в шкаф со святыми книгами, требует у Всевышнего вернуть ей живого ребенка, тогда все, и даже погребальные служки – они уже опустили в могилу обугленные кости, завернутые в фартук, и ждали, когда принесут убитого ребенка, чтобы похоронить его вместе с отцом, – даже они, погребальные служки, схватив горящие факелы, оставили открытую могилу и бросились в Чернобыльскую молельню, чтобы самим увидеть и услышать, что же произойдет с женщиной и ее убитым ребенком.

    А там, в Чернобыльской молельне, новые гайдамаки, внуки Богдана Хмельницкого, ночью, при свете горящих домов кутили и били нагайками раскачивающихся в молитве стариков, вырезали ножами кресты из книг Торы, рвали тома Талмудов, топтали книги и, танцуя на них вприсядку, распевали во все горло:

    Гэй, мiй батько i твiй батько

    Оба були крiпаки,

    Посiдали серед хати

    Тай наклали, як бики...

    Чуть не лопаясь от дикого хохота и пьяного ржанья, хватаясь за бока от веселья и потехи, они выволокли старого праведного реб-Йоэльке и поставили его на то же место, где стоял когда-то сам Менахем-Нахум, знаменитый чернобыльский ребе, вдохновенно читавший проповедь и прославлявший бесчисленные чудеса и милости Всевышнего... Его, старого раввина, благочестивого реб-Йоэльке, выволокли с того самого места, где, повернувшись к окну, в глубокой тоске смотрел он на огненные вихри, несущие в небеса стоны и крики, и просил у Всевышнего милости и сострадания для своего местечка и своего народа; его, реб-Йоэльке, выволокли во двор и, освещенного пламенем пожара, прибили гвоздями к растущей у молельни липе; затем выволокли всех остальных стариков, укутанных в талесы, и, подгоняемых сильным на закате ветром, погнали к реке, где сбросили с моста в воду, – там, в Чернобыльской молельне, прибранной и чистой, оскверненные святыни которой были уже похоронены, там она, Стыся, стояла у больших свечей, которые сама сюда принесла и зажгла в память о погибших Боярах: ее муже, миме-Либе и колеснике Барухе; но по своему убитому ребенку, названному в честь прадеда, дожившего до ста тринадцати лет, она, Стыся, свечку не поставила: ее Зорехл должен сам встать живым и броситься ей на шею:

    – Ма-му-ля!

    После того как, уложив ребенка в шкаф со святыми книгами между двумя уцелевшими свитками Торы, она отчаянно закричала, после того как Даниэлька зажег три большие свечи и, опустившись на пол, невесть откуда возникшими словами, которых никогда прежде не произносил и ни от кого не слыхал, очень тихо, содрогаясь душой и телом, излил всю накопившуюся в нем боль; уже после долгой езды по осенней расползшейся лесной дороге, после долгой тряски с мертвым ребенком на руках и обугленными костями мужа, после того крика, что так потряс, ошеломил и оглушил все местечко, – в молельне и на улице под фонарями, на сильном морозе, люди застыли с открытыми ртами, словно не только у деревенской женщины, но и у них самих только что вырвался этот страшный крик и устремился к шкафу со святыми книгами; они застыли, тайно надеясь и в глубине сердец страстно веря, что этот крик долетит и будет услышан, что чудо все-таки произойдет. Не может не произойти! Ведь после всей пролитой ими крови – после того, что сделали с раби Йоэльке, после того как стариков, еще в талесах, посреди молитвы погнали к реке и бросили в воду, после того как сгорело полместечка, – небеса не могут не отозваться... Когда утих ее, Стыси, крик, она неподвижно застыла – тихая, стройная, с высоко поднятой головой, словно не милости и жалости ждала и просила, а требовала и добивалась исполнения долга. Взявшись обеими руками за дверцы шкафа со святыми книгами, она намеревалась выстоять до конца.

    Ее внезапное молчание вызвало еще большее волнение. Все вдруг заговорили:

    – У ребенка дрогнули ресницы...

    – Всемогущий и Великий!

    – Не ради нас, ради Тебя!

    – Пусть все видят, что у нас есть Бог!

    – Молчите, евреи, молчите! От горя эта несчастная, видимо, потеряла рассудок... Молчите, евреи! Это богохульство. Уходите, расходитесь по домам!

    И все замолкают и отступают, узнав его, сына старого раввина, погибшего такой страшной смертью; узнают его, реб-Йохенце голос, голос  маггида , который скоро займет место отца и станет их раввином:

    – Расходитесь, евреи, по домам! Это богохульство. Нам придется семь дней поститься. Испытания, посланные небесами, надо принимать с той же радостью, что и чудеса, даруемые Всевышним... Мы должны подняться до уровня праведников! Идите домой, вы здесь ничего не выстоите, никакого чуда не произойдет! А вы, погребальные служки, вытащите ребенка из шкафа со святыми книгами!

    Но когда, почти не сдвинувшись с места, – лишь чуть-чуть отошли от маггида, – все продолжали стоять с открытыми ртами, окружив плотным кольцом Стысю, что после того страшного крика вдруг замолчала, ухватившись обеими руками за дверцы шкафа, он, маггид, уже испуганно спросил:

    – Вы что, собрались здесь, в этом святом месте, чтобы испытать Всевышнего, Творца, Вершителя высшего суда, Владыку всей Вселенной? А?

    Эти последние слова были обращены именно к ним, к Боярам, которые с женами и детьми бежали из деревень и привезли сюда своих убитых; Барух еще лежит на подводе, кости Нахума все еще в открытой могиле; по обе стороны шкафа со святыми книгами стоят они, Бояры, у восточной стены, зажав кнуты в кулаках, измученные дорогой, голодные, с почерневшими лицами – Стысю здесь никто не посмеет обидеть или, не дай бог, осрамить.

    – А почему бы и нет? – спрашивает отец Стыси, кузнец Матес, не сводящий глаз с убитого внука, лежащего с открытым, в запекшейся крови ротиком между двумя свитками Торы. – Почему бы и нет? Разве Всевышний не может когда-нибудь и объяснить свои деяния?

    – Сколько можно ждать и верить обетам?!

    – Сколько слез и крови должны мы еще пролить, чтобы он, Всевышний, прислал наконец Мессию?!

    – А?! – восклицает маггид реб-Йоханце (похоронив своего отца, раввина, он повис, опираясь на двух евреев, поддерживающих его под руки, потому что сам уже на ногах не стоял). Потрясенно-ошеломленный, задыхаясь, сипяще-хриплым голосом, слабея, почти теряя сознание, он обращается к высокому Бояру, крепко зажавшему в руке свою длинную белоснежно-узкую бороду: – А?! Вы требуете знамения? Вы проверяете Всевышнего? Испытываете Всемогущего?!

    – Да, – отвечает ему Ицхок Бояр, великий мученик, смятенный и потрясенный, неистовый и гневный. Он тоже задыхается, но его душит не только и не так скорбь, как горечь и безумный вызов. – И вправду, почему бы и нет? Почему бы нам один раз Его не испытать? Ведь Он испытывает нас с того самого дня, как подарил нам Тору. Уже тысячи лет Он испытывает нас. Можно же один раз и Его, нашего Радетеля, нашего милосердного Отца, родного и любимого... Можно же один раз и нам Его испытать! Бесчисленные поколения – уже тысячи лет! – вырезают во имя Его тысячами, целыми общинами, с женами и детьми мы погибаем во имя Его... Ну, а Он? Мы не хотим, чтобы вы, маггид, говорили за Него. Вы обрушиваете на нас цитаты, толкования, целые Талмуды. Пусть Он сам скажет, пусть явится и скажет! Пусть все народы мира увидят и услышат Его! Ради Него мы проливаем кровь и гибнем в страшных муках. Нет таких пыток, которым бы мы не подвергались. Огонь и вода, ножи и топоры, винтовки и серпы. Нас живьем прибивают гвоздями к деревьям, живьем закапывают в землю. Мы даже не знаем, где могилы наших родных и близких. Если мы идем на все жертвы ради нашего Бога, почему же Он не идет на жертвы ради нас? А? Почему Бог не идет на жертвы ради своего народа?

    Ицхок Бояр снова замолкает, зажав бороду в левой руке. Но тут, в этой, вдруг вновь воцарившейся мертвой тишине, – у пламени трех свечей, бросающих желтый свет на Стысю, на ее руки, вцепившиеся в дверцы шкафа со святыми книгами, на ее золотистые волосы и окаменевшее лицо, на ее странные, сверкающие неземным блеском огромные глаза, внезапно вспыхнувшие жгучим гневом, – тут, после слов Ицхока, вскочил Даниэлька и, горько расплакавшись, подбежал к маггиду:

    – Где она, моя мама? Где ее могила?.. Я слышу, как она кричит и зовет меня... Отведите меня к маме!.. Покажите мне к ней дорогу!

    Глава 4

    И вдруг по лицу Даниэльки тихо покатились слезы, но тут же высохли, – он увидел высокого еврея в большой круглой меховой шляпе, из-под которой свисали длинные закрученные пейсы; он увидел, как этот, с густой, широкой и очень длинной бородой еврей, к которому так взволнованно и пламенно обратился Ицхок и у которого он, Даниэлька, спросил, где находится могила его матери, и умолял отвести его к ней; хотел рассказать ему, что очень ясно слышит мамин голос, что голос ее совсем не изменился, что он такой же, как тогда, во время пожара, когда горела старая корчма, а мама, глядя на огонь, сказала ему те незабвенные слова, которые он, Даниэлька, будет хранить всю жизнь: Не дом горит, мой сын, это горит жизнь многих поколений евреев. Нельзя допустить, чтобы она сгорела! Запомни, Даниэлька, мои слова, – их смысл ты поймешь позже, когда вырастешь... Даниэлька хорошо слышит мамин голос, но никак не поймет, откуда этот голос раздается, – слышит его со всех сторон, куда бы ни повернулся... И еще он, Даниэлька, хотел рассказать тому еврею, что совсем недавно, по ночам, особенно на рассвете, он часто слышал оттуда, с войны, с фронта, голос своего тяжелораненного, умирающего отца: Мес-си-я-а-а!.. Да-ни-эль-ка!.. Но в последнее время, и уже не по ночам, а средь бела дня, он, Даниэлька, ясно слышит сразу два голоса: мамин – где-то совсем рядом, из лесу, и папин – откуда-то очень издалека... Но ничего этого Даниэлька уже не сказал, ибо тот, к кому он обращался, потерял сознание, и его на руках вынесли из молельни.

    И в темноте, уже совершенно растерянный, Даниэлька слышит, как тяжело дышат столпившиеся люди, как у кого-то из груди вырвалось рыдание, слышит голоса некоторых евреев, что, словно на пороге пропасти, отчаянно взывают:

    – Выньте мертвеца из шкафа со святыми книгами!

    – Выньте его!

    – Этого нельзя допустить!

    – Воскресение мертвых будет после прихода Мессии...

    С улицы несет дымом – ветер гуляет в ночи. Из ближайшего села, из Могильного, доносится музыка. Где-то кричат первые петухи, а он, двенадцатилетний Даниэлька, впервые ощутил то сиротство, то одиночество, что будет следовать за ним, как тень, по всем дорогам жизни.

    Подняв повыше кепку, которую за дерзость обращения к маггиду, кто-то нахлобучил мальчику на самые глаза, и подвязав широкий и не по росту длинный бурнус, он вернулся на прежнее место, снова сел на пол, у того столика, где стояли три свечи, освещавшие Стысины руки, вцепившиеся в дверцы арон-а-кодеша, ее уже начавшее искажаться лицо, ее глаза, сверкавшие странным блеском, и постепенно темнеющий ротик ребенка... И от этих горящих над его головой, словно в Судный день, свечей на него дохнуло ужасом: здесь происходит что-то невероятно страшное...

    Этот ужас, веющий от пламени трех свечей, пронизывает его ледяным холодом. Он кутается в широкий бурнус, что Стыся накинула на него в последнюю минуту, когда с ним и своим убитым ребенком на руках бежала через погреб из уже горящего, со всех сторон объятого пламенем дома, – трещат и лопаются стекла, белая кошка вылетает сквозь пламя на улицу, а пес с диким воем носится вокруг и, завидя Даниэльку, вылезшего из погреба в огород, бросается к нему и лижет, лижет ему руки... но тут же с прежним воем уносится в лес; Даниэлька тоже хочет бежать в лес вслед за псом – догнать подводу, на которой увезли маму... Но Стыся, прижав его к своему мертвому ребенку, не дала ему подняться с земли.

    – Выньте мертвеца из шкафа со святыми книгами!

    – Что вы стоите, а?!

    – Дух сатаны и нечисти царят тут!

    – Евреи, над нами витает адское пламя! Это хуже погрома!

    – Эта женщина обезумела... Посмотрите на ее глаза.

    – Все эти Бояры – еретики и безбожники.

    – Ну, тут вы как раз ошибаетесь, – выступает вперед кузнец Матес, – моя дочь абсолютно нормальна. И напротив – вы, а не мы – еретики и безбожники. Если бы мы не верили в Бога, мы бы тут не стояли, ожидая, что Он явит нам и всему миру свою силу…

    И тут вперед выходит он, Ицхок Бояр, становится позади Стыси и тоже хватается за дверцы арон-а-кодеша; его лицо непрерывно меняется – глаза то широко раскрываются, то прикрываются или совсем закрываются, а густые, дико заросшие брови то взлетают высоко вверх, то падают, нависая над глазами; и голосом, словно обращается к кому-то очень далекому, он начинает:

    – Великий и всемогущий Владыка мира, вот стоят перед Тобой евреи с окровавленными душами. После резни. Мы уже не просто задыхаемся и тонем – мы стоим по горло в реках собственной крови. Всемогущий и Великий, сколько крови мы должны еще пролить ради Тебя? Всесильный и Непобедимый, чем мы хуже всех народов мира? Отец небесный, что является мерилом Твоей справедливости? Чем Ты меришь греховность народов? Скажи нам, Творец небесный, в чем смысл и оправдание того, что наша кровь льется рекой, из поколения в поколение, из одной страны в другую... Должно же это иметь какой-то смысл – для нас и для всего мира. Для чего льется кровь наших детей? Почему мы идем ради Тебя на все жертвы, а Ты не можешь пойти на жертву ради нас? Почему?.. Нам эти жертвы стоят море крови, а Тебе ведь это ничего не будет стоить! Это ведь только еще больше возвеличит и освятит Твое имя! Так почему же, а? Отвечай! Вот стоит перед Тобой, Владыка Мира, еврейская женщина, что вынесла из огня и пепла обугленные кости мужа и принесла их в фартуке на кладбище. А свое убитое дитя она положила здесь, перед Тобой, и ждет, сгорая от страданий и мук, Твоего решения. Ты ведь у нас Справедливый и Милосердный... Ведь воскресишь же ты ее мужа Нахума перед Страшным судом! Ведь в том, праведном мире, не станешь же Ты судить обугленные кости... Ведь там, перед судом, Ты должен будешь его снова сотворить... Там, в тех высоких мирах, Тебе ведь придется это сделать... Так почему же там, в тех далеких мирах, Ты это сделаешь, а тут, на этой земле, где во славу Твоего святого имени мы идем на все жертвы, почему же тут Ты не можешь этого сделать?! И ребенок ведь еще совсем целенький, в своем земном тельце, мужики только разбили ему головку... о стену…

    Даже те, кто еще совсем недавно призывал вытащить мертвого ребенка из шкафа со святыми книгами, даже они молчат; в распахнутые настежь двери врывается воющий ветер, во дворе под фонарями кружатся первые снежинки – все застыли в трепетном молчании.

    – Отец родной, Покровитель сирот, – взывает Ицхок, и слова тяжело, со стоном вырываются из его груди, – вот сидит перед Тобой на полу, у трех горящих поминальных свечей, мученик еще больший, чем Иов... Ведь тот был уже зрелым человеком, познавшим богатство и славу, имел жен и детей, а этот, Господи, – а этот?! Даниэль, сын Либе-Леи, еще совсем ребенок, ему нет еще и двенадцати... Тебе, Милосердный, мало того, что его отец, Шмарья, твой честный и праведный раб, пал на войне с Твоим именем на устах... Ты, Добрый, Ты, Чуткий, отнял у ребенка и мать! Такую чистую, такую светлую миме-Либе Твои гоим живьем закопали в землю! Для чего Ты там, посреди пустыни, на горе Синай, так сверкал и громыхал: Не убий!? Там, в пустыне, все не только слышали, но и видели Твой голос!.. Ну, а тут, не в пустыне? Пусть и тут увидят Твой голос! Нам внушают, что пути Твои неисповедимы и нам их не понять. Почему не понять? Ведь написано же в Твоей святой Торе: И сотворил Господь человека по образу и подобию своему…

    И он замолкает, раскачиваясь из стороны в сторону. Только слышно его еле сдерживаемое рыдание. И она, Стыся, с иcкаженно-испуганным лицом стоит, словно посреди пожара, раскачиваясь вместе с Ицхоком, а дверцы шкафа со святыми книгами, за которые они оба держатся, прикрываются и тут же настежь распахиваются. И уже не только они, но все вокруг начинает медленно раскачиваться из стороны в сторону. Только один он, Даниэлька, застыв на полу, сидит у трех горящих свеч, и все, что здесь происходит, навсегда врезается в его юную душу.

    И вдруг дверцы шкафа со святыми книгами останавливаются, и слышно, как высокий еврей с белой длинной и узкой бородой начинает читать нараспев и с такой тоской, словно прощается со всеми надеждами своей жизни:

    – И верно все это и неоспоримо, что Он – Господь Бог наш, и нет никого, кроме Него, и мы – Израиль, народ Его. Он спас нас от рук царей, Он Владыка наш, избавивший от всех тиранов. Он Бог, отмстивший всем гонителям нашим, по заслугам воздавший смертельным врагам нашим. Великие деяния Его непостижимы, чудеса неисчислимы и пути неисповедимы... Благословен Ты, Господь, покровитель Авраама... Твое могущество, Господь, вечно, ты возвращаешь мертвых к жизни...

    И измученно-гневный – даже кости в нем хрустнули – он отпускает дверцы шкафа и кладет руки Стысе на плечи:

    – Идем, Стыся, идем... Чудеса были там, в Торе... Там каждая страничка пропитана чудесами... Там Бессмертный наказал Фараона десятью напастями, там он, Всевышний, рассек море, там Он, Бог Авраама, Исаака и Яакова, ниспослал на землю манну небесную, там из камня лилась вода – все это было там. И все это было давно. А здесь нам велят: Бэ-дамаих хаи! – В крови своей живи! Нет, Владыка мира сего, хватит, довольно! Окровавленный я – Свят! Свят! Свят! – кричать и плясать перед Тобой не буду... Мои ноги уже не слушаются меня!.. Идем, Стыся, возьми ребенка, и мы похороним его по законам Израиля. Ведь кости Нахума все еще в открытой могиле... Барух еще лежит на подводе... Валит снег. Идем, Стыся, мы похороним убитых, а потом все вместе отправимся в кузню ковать ножи. Длинные ножи... Не с любовью и смирением должны мы нести наши страдания, а с ненавистью и гневом... Глаз за глаз, зуб за зуб, кровь за кровь... Народы уважают только грубую силу! Им смешна наша жертвенность! Таков мир, который он, Всевышний, создал!

    И вдруг раздался громкий трубный звук – резник, обычно трубящий в рог в Большой синагоге, он, реб-Хаим-Аарон, брата которого, Давида-Герша, одетого в талес, мужики сбросили на рассвете с моста в реку, а под вечер, когда вода вынесла его, все еще в талесе, к берегу, он, резник Хаим-Аарон, пожав перед погребением посиневшую до черноты руку своего брата, сказал, что дарит ему, невинно погибшему, не только свои добрые дела-мицвот, которые успел совершить до сих пор, но и все те, что ему еще предстоят в жизни, – он, Хаим-Аарон, принялся трубить в рог.

    А затем, протрубив в рог и изгнав Сатану, он протиснулся сквозь растерянно-ошеломленную толпу и, вырвавшись вперед, крикнул в мучительно-гнетущую тишину:

    – И помилуй нас всех Господь!..

    Он подбежал и потушил все свечи. Воцарилась такая жуткая тьма, что даже многие Бояры вылетели из молельни.

    Глава 5

    Уже давно за полночь, ветер гонит по замерзшей земле пожелтевшие перья из вспоротых подушек, запоздалый серебристо-зеленоватый снег, красновато-тусклый свет проступивших звезд, запахи подгоревшего тмина и клея, пьяное пение из близлежащего села – а она, Стыся, ничего и никого не слышит; погребальные служки с горящими фонарями пытаются вынуть ребенка из шкафа со святыми книгами, завернуть его в черное покрывало и отнести на кладбище. Но Стыся не двигается с места, обеими руками все еще крепко держится за дверцы и самозабвенно, с непоколебимой надеждой жены и матери, любящей чисто и свято, продолжает стоять, – уже после того как свечи были погашены – словно привязанная, прикованная к дверцам, ибо еще там, в дороге, с мертвым ребенком на руках, с обугленными костями мужа, завернутыми в фартук, уже там и умом, и сердцем поняла, какая страшная беда стряслась в ее жизни за эти сутки; она, Стыся, хорошо знает, что отсюда, от этого шкафа со святыми книгами, никакой дороги для нее уже нет: там, за порогом, ее ждет одиночество, холодное и беспросветное... Там, за порогом, самое главное, самое важное, весь смысл и суть ее жизни навсегда исчезнут во тьме: она уже никогда не вернется к жизни – ни телом, ни душой.

    – Чем я заслужила это горе? За что мне выпала эта страшная доля? – беззвучно говорит она, но сердце ее вопиет так, что слышно в самых дальних мирах. – За то, что, размахивая тяжелым молотом с утра до ночи, я помогала отцу прокормить десятерых детей – эти десять заповедей, как называет их Акива? За что? Разве на моей совести есть хоть капля крови?

    И взглядом исступленно-жгучих, огромных, как почти у всех женщин колена Бояров, глаз она впилась в

    Enjoying the preview?
    Page 1 of 1