Discover millions of ebooks, audiobooks, and so much more with a free trial

Only $11.99/month after trial. Cancel anytime.

Дети радуги
Дети радуги
Дети радуги
Ebook630 pages5 hours

Дети радуги

Rating: 5 out of 5 stars

5/5

()

Read preview

About this ebook

Жизнь — это сплошное преодоление. Понимание этого отчасти помогает справляться с любыми испытаниями, будь то потеря близких, несправедливый тюремный срок, лютый холод или одиночество, когда помощи ждать неоткуда. Не слишком ли сурово обошлась судьба с простым учителем истории? И можно ли считать наградой за все лишения случайный перенос в параллельный мир, где Алексея никто не ждет, где время течет по-своему, где миропорядок устроен совсем не так как в знакомом XXI столетии? Что найдет он там: покой тихого французского городка или преследование со стороны английских спецслужб и агентов Лубянки? Кого встретит на своем пути: друзей или предателей? Чем наполнится его душа: разочарованием или новой любовью? Главное, что придется понять Алексею: в любом времени при любых обстоятельствах, даже под угрозой смерти — нужно оставаться Человеком.
LanguageРусский
Release dateMar 28, 2016
ISBN9785000990353
Дети радуги

Read more from Юрий Гельман

Related to Дети радуги

Related ebooks

Thrillers For You

View More

Related articles

Reviews for Дети радуги

Rating: 5 out of 5 stars
5/5

4 ratings0 reviews

What did you think?

Tap to rate

Review must be at least 10 words

    Book preview

    Дети радуги - Юрий Гельман

    Сенека

    ПРОЛОГ

    — Папа, хочешь, я расскажу тебе сон, который приснился мне сегодня?

    — Ну, расскажи.

    — Мне приснился необыкновенный город!

    — Какой город?

    — Он был очень похож на наш.

    — И что было в нем?

    — Улицы, площади, скверы, дома, фонтаны, стадионы, парки, дворцы — все, как у нас.

    — И светофоры на перекрестках?

    — Да и светофоры.

    — И магазины?

    — И магазины.

    — А кинотеатры?

    — Такие же, как у нас.

    — И школы?

    — Да и школы.

    — И такси?

    — И такси.

    — И трамваи?

    — И трамваи.

    — И та вечная лужа после каждого дождя на пересечении Продольной и Поперечной?

    — И лужа.

    — И люди?

    — Да и люди.

    — Но что же тогда в этом городе было необыкновенного? Чем-то он все-таки отличался от нашего?

    — Да папа.

    — Чем же?

    — Дело в том, что меня в этом городе узнавали все, а я — никого…

    ГЛАВА 1

    «Их было три тысячи пятьсот человек. Они растянулись по фронту на четверть мили. Это были люди-гиганты на конях-исполинах. Их было двадцать шесть эскадронов, а в тылу за ними, как подкрепление, стояли: дивизия Лефевра-Денуэта, сто шесть отборных кавалеристов, гвардейские егеря — тысяча сто девяносто семь человек и гвардейские уланы — восемьсот семьдесят пик. У них были каски без султанов и кованые кирасы, седельные пистолеты в кобурах и кавалерийские сабли. Утром вся армия любовалась ими, когда они в девять часов, под звуки рожков и гром оркестров, игравших «Будем на страже», появились сомкнутой колонной, с одной батареей во фланге, с другой в центре и развернувшись в две шеренги между женапским шоссе и Фришмоном, заняли свое боевое место в этой могучей, столь искусно задуманной Наполеоном второй линии, которая, сосредоточив на левом своем конце кирасир Келлермана, а на правом — кирасир Мило, обладала, так сказать, двумя железными крылами».

    — Слышь, Сапог, кончай, в натуре, нудить! — послышался из дальнего угла растяжный голос Зебры, невысокого, худощавого и чаще всего злобного мужичка лет тридцати с небольшим. — Достал уже своими железными крыльями!

    — Крылами, — спокойно поправил рассказчик.

    — Один хрен! — ответил Зебра. — Ты что, думаешь, твоя туфта кому-нибудь в кайф?

    — Так я что-то не понял! — вступил в перепалку Рукавишников. — Всем, значит, нравится, а тебе одному — нет. Так что ли? Ты у нас особенный?

    — А ты спроси, спроси у всех! — неожиданно взбрыкнул Зебра, вставая и вращая головой, будто ища поддержки. — На самом-то деле — как? Ну, что умер?

    — Я молчу, потому что думаю: как тебе подоходчивей объяснить, — совершенно спокойно ответил Рукавишников. — Ты ведь простых человеческих слов у нас не понимаешь.

    — Не понимаю.

    — Вот, не понимаешь, — продолжал Рукавишников, поднимаясь со своей койки и вырастая в проходе огромной фигурой. Затем он, не спеша, направился в угол барака, где полувоинственно и вместе с тем полутрусливо стоял Зебра.

    Он подошел вплотную к нему, одной рукой облокотился о нары второго яруса, другой уперся себе в пояс. Глаза Зебры заметались, похолодели.

    — Ну, так что? — спросил Рукавишников, как в последний раз, будто еще давая Зебре шанс оправдаться или смириться.

    — Эй, Рука, кончай бузу! Сядь на место. — Голос Исподина прохрипел тихо, но властно, — Зебра больше не будет. Так я говорю?

    — Так, — примирительно согласился Зебра и осторожно сел, косясь на Рукавишникова.

    — Профессор уши нам не шлифует, это точно, — продолжал Исподин. — Я про эти дела сам когда-то читал…

    — Неужели читал? — вдруг спросил Зебра, снова оживившись. — У вас же на цинте годов больше, чем на воле.

    — А ты, Зебра, мои года не считай! И порожняк не гони. На зоне тоже библиотеки имеются, усек? Или ты не знал? Или ты цыпленок, а?

    Зебра затих. Он быстро понял, что уж если сам пахан за Профессора вступился, если его, Федю Конкина, человека со второй ходкой, малолеткой неопытным обозвал, — то делать нечего, нужно подчиниться и молчать. Видать, сильно в жилу Исподину — байки профессорские. А что, пусть себе травит. Все ж таки развлечение какое-то.

    Рукавишников, скрипя половицами, неторопливо вернулся на свое место, грузно сел и лениво вращая сжатыми кулаками, будто разминая запястья, повернулся к Сапожникову.

    — Продолжайте, Алексей Николаевич, — сказал он. — Что там дальше было?

    — Может, в другой раз? — как-то нерешительно спросил Сапожников, посматривая по сторонам.

    — А что так? Валентин Петрович разрешает, вы сами слышали.

    — Да как-то настроение уже не то… — ответил Сапожников, глядя не на соседа по бараку, а на пахана.

    — Ну, как знаете, — сказал Рукавишников, оглядываясь.

    — И то правда, ребята, — кашлянул Исподин и добавил своим негромким, но железобетонным голосом: — Пора ухо давить, завтра день тяжелый предстоит. Воробей, кто там дежурный? Пусть свет потушит.

    — Зима дежурит, — отозвался Воробей.

    Зимченко безмолвно поднялся и нажал клавишу выключателя у входа. В один миг кромешная темнота воцарилась в бараке — для кого зловещая, для кого привычная и потому спокойная. И лишь спустя несколько минут в маленькое окошко, заштрихованное толстыми прутьями решетки, пробился далекий свет почти полной луны, взошедшей с другой стороны черного, приземистого здания. Только к утру она завершит свой поход по звенящему январскому небосводу и заглянет в это окошко своим прощальным бледно-желтым светом. Через шесть с половиной часов это случится, не раньше.

    А пока наступала очередная ночь в безжалостно морозной Сибири, где в одной из самых глухих точек притаилось ИТУ № … И люди в этом ИТУ тоже хотели спать, как и все остальные в огромной, почти бескрайней стране — рабочие и банкиры, учителя и врачи, бизнесмены и нищие, спортсмены и болельщики, артисты и студенты — все, кто по воле судьбы жил на этой территории и вынужден был приспосабливаться к ее законам, к ее климату и к ее бесчисленным часовым поясам.

    И которую уже ночь начинал Сапожников с размышлений. Все не мог привыкнуть к этой отнюдь не курортной обстановке. Поначалу, два года назад, просто боялся каких-то зоновских провокаций, о которых много слышал, но над которыми всегда посмеивался — там, на воле. А вот, глядишь, и самому пришлось в этом пекле оказаться. Кто бы мог подумать! Воистину — от тюрьмы и от сумы…

    Он повернулся на правый бок, устроив шелестящую, набитую соломой подушку между плечом и щекой, закрыл глаза. Сна не было. Он хорошо уже знал, что первым захрапит пахан — Валентин Петрович Исподин, человек старой закалки, с правильным пониманием жизни, ее нюансов и тонкостей. Пусть и рецидивист — но как же с ним было интересно беседовать! Он родился сразу после войны, голод помнил, похороны Сталина помнил — по-детски, но все-таки помнил. И еще — какой подъем народного духа был в те годы, энтузиазм новостроек, когда страну поднимали из руин, города отстраивали по новой. И при том карточную систему отменяли, цены снижали практически на все. Вот и выходило: то что учитель истории Сапожников знал, в основном, из книг, рассказывал ему Исподин из своей жизни — негромко и ненавязчиво, но с доступностью невероятной. «А знаешь, почему все так было, а теперь навыворот? — спросил однажды Валентин Петрович и не дожидаясь реплики Сапожникова, сам ответил. — Потому что у людей, у всей страны — идея была. А теперь — что? Идею отняли и растоптали, на прошлое, на заслуги ветеранов — насрали, а людей в быдло превратили. Теперь каждый — сам за себя…»

    Вторым Зима уснет, Зимченко Григорий Иванович, водитель автобуса из Тулы. Крепкий такой мужик, широкоплечий. И спокойный — как удав. Похожая история у него случилась с его, Сапожникова, собст­венной, да не совсем похожая. «Он пешехода задавил, что случайно на дорогу выскочил, а я… — думал Алексей. — Ему все-таки легче со своим раскаянием жить, чем мне — со своей болью».

    — Опять не спится? — тихо спросил Рукавишников. Он давно выбрал себе место рядом с местом Сапожникова. — Перестаньте, все будет хорошо. Я чутко сплю, если что — услышу.

    — Да я не боюсь вовсе, — ответил Алексей. — Мне теперь бояться нечего, тем более, за жизнь свою никчемную. Просто… никак от воспоминаний избавиться не могу… Прилипчивая это зараза — воспоминания.

    — Знаете, Алексей Николаевич, я тоже, — почти шепотом сказал Рукавишников и придвинулся ближе. — Скоро трюльник исполнится, как я сел, а все никак. Снится мне все, как было… Почти каждую ночь, представляете? Как настоящее кино какое-то. Даже цветное будто…

    — Да ты что! — Сапожников повернулся к нему. — Не думал я Игорек, что ты такой впечатлительный.

    — Еще какой! Вы что думаете, если я качок бывший, то у меня нер­вов нет?

    — Почему? Я так не думал.

    — А я как раз думал. Надеялся, что на зоне мне память подлечат, выбьют из головы весь этот бред. Ну, не в прямом смысле, конечно. И что же? Ни фига! Нет, днем-то все в порядке: мы ведь работаем, чем-то заняты постоянно. А ночью, стóит мне заснуть, тут же — все, как наяву: как я вошел, как ее с этим козлом увидел, как потом его…

    — Прости меня, Игорь, но я считаю, что ты поступил несправедливо. Он-то был при чем, тот чудак? Поговорку знаешь: сучка не захочет, кобель не вскочит? Ты прости, конечно, что я так говорю.

    — Ничего, нормально вы все говорите, по-человечески. Так что, по-вашему, мне не его, а ее надо было мочить? — Рукавишников привстал на локте, его лицо бледным пятном маячило в темноте. — Я ж ее на руках носил!

    — Да нет, зачем мочить? — спросил Алексей. — Разве это выход? Ты что, на самом деле считаешь, что совершил геройский поступок? Развязал ситуацию? Гораздо мужественнее было просто уйти — в сторону, навсегда. И не мучить себя и ее. Женщина, однажды вкусившая запретный плод, непременно изыщет возможность повторить свой опыт. Да и не только женщина — это вообще человеческой природе свойственно. И заметь, не я это придумал, и не сейчас. Тому примеров — тьма целая. А знаешь, французский писатель Ромен Роллан сказал однажды, что тело — это меньшее, что может женщина дать мужчине. Ты понимаешь, о чем речь?

    — Как-как он сказал? Тело — меньшее… Гм, интересно.

    — А ты как думал, Игорек? Вот ты качался сколько лет — пять или шесть? — тело свое почти до совершенства довел, на Арнольда стал похож. Рельеф там у тебя, то да се. А для чего это все было, а? Вот, подумай и скажи.

    — Ну, не знаю. Для себя…

    — Для самолюбования, что ли? Или для того, чтобы девчонки штабелями перед тобой падали и кипятком ссали?

    — Ну, и это тоже… — усмехнулся Рукавишников.

    — Вот! Для тебя культ тела всегда на первом месте был. Разве не так? А вместе с ним — и культ телесных удовольствий. Может быть, я несколько упрощаю. Тут не все так напрямую связано, однако смысл ты должен понять. И все же прав я или нет — говори?

    — Пожалуй… — слегка смутился Рукавишников. — А как должно быть, по-вашему?

    — А по-моему, на первом месте культ духовности должен стоять. Во все времена и для всех народов на земле. Культ разума и всеобщей терпимости. Согласен?

    — Пожалуй, — повторил Рукавишников и снова лег, подложив свои огромные ладони под голову.

    — А вот я… — вздохнул Сапожников. — Знаешь, Игорь, какое у меня с Наташей единение было! Мы тринадцать лет вместе прожили — а как один сплошной, длинный день понимания и близости. Я однажды в дневнике своем записал: «Мыслить и общаться ­с помощью языка — выдающаяся привилегия человека. Но понимать друг друга без слов — привилегия истинно любящих людей». Мы дейст­вительно без слов друг друга понимали, и Аленка наша в атмосфере любви и радости жила, с самого рождения и… Разве я виноват, что тот дурак на встречную полосу выскочил? Я ведь, от столкновения уходя, руль вправо повернул, а машину на скользкой трассе просто боком развернуло, вот моих девочек и… Лучше бы уж я на таран шел, как Талалихин — они бы живы остались…

    — Не надо казнить себя! — отозвался Рукавишников. — Ничего вернуть нельзя. К великому сожалению, это так. И то что тот мудак сыном генерала оказался — тоже судьба. Ваша, судьба, Алексей Николаевич. Значит, так тому и быть, от судьбы не уйдешь.

    — А ты фаталист.

    Рукавишников помолчал. Потом спросил с какой-то плохо скрываемой робостью:

    — А вы, правда, весь роман наизусть знаете?

    — Знаю.

    — А как это можно — такую большую книгу выучить? Там страниц пятьсот, наверное?

    — Больше тысячи.

    — Ни фига себе!

    — Гм, понимаешь, — с теплотой ответил Алексей, в душе благодаря Игоря за то что тот сменил тему разговора, — Гюго всегда был моим любимым писателем. Еще с детства, вернее, с юности, когда я взахлеб перечитал все его романы. И «Отверженные» среди них — самый любимый. Я даже не знаю, как получилось, что мне удалось запомнить его наизусть.

    — Это, конечно, супер! Какая же там уймища текста! — воскликнул Игорь.

    — Текст, мой друг, это слова современных эстрадных песен, в которых, к сожалению, уже давно нет поэзии, — сказал Алексей. — А Гюго — это великая классическая проза, это полотно, сотканное из грандиозных мыслей и не менее грандиозных чувств.

    Наступила пауза. Рукавишников обдумывал слова Алексея Николаевича, к которому привязался с первых дней знакомства, и теперь считал чуть ли не своим духовным учителем. Он был на десять лет младше Сапожникова, и понимал, что между ними лежит не только пропасть этих лет, но и пропасть знаний, которые в свое время ускользнули от него, Игоря, и которые теперь, общаясь с этим человеком, можно было хоть частично восполнить.

    — Давай спать, — вдруг сказал Сапожников, прерывая раздумья Игоря. — Завтра новую делянку начинать будем, так что отдохнуть нужно. Ты видел в субботу, когда мы подходили, какие там сосны?

    — Да, — согласился Рукавишников, — надо выспаться. А вы не бойтесь, Зебра ночью не сунется.

    — А я и не боюсь. Уже действительно ничего не боюсь… — тихо ответил Алексей, поворачиваясь на другой бок.

    * * *

    — Эй, Сапог! Уснул, что ли? Давай, сучья оттаскивай! — Голос Зебры вместе с крендельками пара вылетел из его рта. — Я что, ждать тебя буду?

    — Хавало закрой! — рявкнул на Зебру Игорь. — Не видишь, человеку мысль в голову пришла!

    — Пусть ее себе в жопу засунет, эту мысль, — огрызнулся Зебра. — Развели тут клуб знатоков. Работают здесь, а не дрочат!

    — Погоди! Тебе что, больше всех надо? — Неторопливо ступая, Рукавишников подошел ближе. Сухой снег жалобно скрипел под его тяжелыми валенками. — С каких это пор ты начал очко рвать?

    — Да меня достает просто, как этот твой Профессор нашпигованный шлангом прикидывается, — спокойнее ответил Зебра, хорошо понимая, что ссориться с Игорем ему ни к чему. — Ну, покурим, что ли? И вправду, работа не волк, стояла и стоять будет.

    — То-то же, — сказал Рукавишников. — Кури. Я сам уберу, без него. Пусть человек пишет. А ты, вместо того, чтобы наезжать, гордиться должен, что знаком с ним. Потом детям своим рассказывать будешь. Если сделаешь их когда-нибудь.

    — А что? Сделаю, — примирительно ответил Зебра. — Вот откинусь, завяжу с прежней жизнью и семью заведу. Не веришь? Да у меня и невеста есть. Ну, почти невеста. С нашего дома она, Валей зовут.

    Не слушая мечтательных обещаний Зебры, Игорь шагнул к огромному белому стволу, сваленному пару часов назад и уже оголенному, — чтобы оттащить в сторону обрубленные ветки. Алексей тем временем, присев на пенек, что-то медленно выводил в маленьком блокноте карандашом. Эти нехитрые письменные принадлежности всегда находились при нем. Он доставал блокнот из внутреннего кармана телогрейки, и на страничках размером чуть ли не со спичечный коробок время от времени появлялись рожденные мозгом и одиночеством мысли. Его мысли, которые никто — ни Зебра, ни пахан, если бы даже захотел, ни контролер ИТУ — никогда бы не смогли у него отобрать.

    На холоде — Алексей давно заметил — думалось как-то легче, зато писалось намного тяжелей. И карандаш оставался единственным орудием для выражения этих мыслей, поскольку, в отличие от шариковой ручки, никогда не замерзал.

    И странное дело, многие — что там многие, все, кто его здесь окружал, — почему-то старались в подобные минуты вдохновения не мешать Сапожникову. Они продолжали делать свою работу, будто не замечая того, что один из товарищей, один из членов бригады в данный момент не выкладывается на все сто, как они сами. Что ж, ему дано другое — скрюченными и посиневшими от мороза пальцами писать в блокноте какие-то мудреные слова, а потом, вечером, читать им, своим соратникам по лесоповалу, огромный по размерам роман французского писателя. Читать наизусть, читать так что у многих от слов Профессора захватывало дух. За это они и назвали его Профессором, хотя Алексей Николаевич Сапожников до зоны работал всего-навсего учителем истории в одной из московских школ. Давно это было, кажется, целую вечность назад…

    Они вкалывали по шесть дней в неделю. И от светла — до светла. И в любую погоду. И не роптали. В ИТУ №… почти каждый понимал, что самоотверженным трудом «на благо Родины», как это когда-то называлось, можно хотя бы частично искупить свою вину. Перед кем, правда?

    И еще они понимали, что здесь — в Читинской области, неподалеку от почерневшего от многолетних дождей поселка со знаковым названием «Тупик» — они уже не отдельно взятые преступники, случайным образом заброшенные сюда судьбой. И даже не бригада лесорубов, которой во что бы то ни стало нужно дать стране план по лесозаготовке. Они — семья, настоящая семья, пусть не всегда дружная, пусть со своими трениями и вывертами, но все-таки семья. Потому что здесь, на лесосеке, в тридцатиградусный мороз, никто не мог пожалеть тебя, никто не мог поддержать тебя так как твой родной брат — сосед по бараку, тот, кому завтра, быть может, тоже понадобится помощь. Твоя помощь.

    А Сапожников все писал. Согнутая его фигура серела среди белесой просеки. Он отошел в сторону, чтобы никому не мешать, и просто присел на пень. Огромный пень — как постамент. «Господи! — подумалось ему в тот миг. — Сколько десятилетий стояло здесь это дерево, пока не пришли мы? Десятилетий тишины и покоя».

    …Их привозили сюда каждый день после завтрака, часам к восьми. На стареньком «воронке», ветеране ГУЛАГа, перекрашенном, наверное, уже стократно — на этот раз в ядовито-зеленый цвет. По асфальтированной трассе он бы, пожалуй, мог выдать крейсерскую скорость под восемьдесят, но в тайге — кому это было нужно? Сейчас, в январе, дороги в лесу были самыми лучшими — твердыми, накатанными. И «Газон», бодренько урча и неторопливо переваливаясь с амортизатора на другой, ежедневно совершал два рейса по зимнику — несколько километров туда, столько же — обратно. Четырнадцать заключенных и трое охранников с автоматами размещались в специально оборудованном кузове, еще один охранник сидел в кабине с водителем, вольнонаемным Мишкой Дымо. Под левым бортом, ближе к кабине, специальными хомутами крепили солдатские термосы с будущим обедом — кормили прямо на рабочем месте, у сторожки, куда после полусмены стекались все члены бригады.

    А в течение этих самых нескольких часов, да и в течение следующих после обеда — до самого окончания работы — в сторожке, срубленной из местного материала, грелись чаем, но чаще напитками покрепче, те самые четверо охранников да водитель. Мишка время от времени, правда, выходил из теплой избушки — прогреть движок «Газона». Тоже ведь риск — что как не заведется? Ночевать здесь, а не в лагере — гибель верная. Причем, для всех.

    За работой заключенных, по сути, никто и не следил — мороз сумасшедший, кругом дикая тайга, до ближайшего человеческого жилья километров с восемнадцать будет — не сбегут. И действительно, не бежали. Никто и никогда. Почти никогда. Летом — потому что топи кругом, да и медведей, хозяев местных, водилось тут не меряно. Впрочем, летом на лесоповале и не работал никто — добраться до просеки по бездорожью было невозможно. Да и сезон лесорубы во всей огромной стране — не зависимо, зона это или гражданка — начинали, как правило, пятнадцатого октября, а заканчивали пятнадцатого мая.

    А зимой не бежали — потому что дурных не было: в лагере хоть кормили, да тепло какое-то было, а в тайге — далеко ты уйдешь в мороз за тридцать, да еще когда голодные волки повсюду шастают? И потом, куда бежать? Объявят операцию «Кольцо» и в два счета найдут — не живого, так уж мертвого точно. И если живого, то нового срока не избежать — в прибавку к старому.

    Правда, недели две назад, все же попробовал один. Себе на уме был человек — давно замечали. Ни с кем особо не общался, не то что корешевал. И стажу у него было всего-то с год, и того не набралось. О чем думал, на что рассчитывал? Его искать даже не стали — Ерохина или Самохина — не вспомнить фамилии уже. К жилью сам не вышел, стало быть, в тайге себе могилу нашел. Стало быть, судьба такая — ни с людьми, ни без людей. Поговорили о побеге этом бездумном, диком, дней несколько — да и забыли все.

    Так и жили — шесть дней работали, в воскресенье отдыхали. Валили сосну, лиственницу, березу — все, что в квартал попадало. Лиственницу, как водилось, оставляли сперва на делянке, обходили — для нее особая заточка пил нужна была. Вот уже после всего, когда делянка оставалась практически голой — тогда и до лиственницы очередь доходила.

    Давно были поделены на бригады, а бригады на пары: кто с кем и чем занимается. Одни подрубывают, другие валят, третьи суки да ветки удаляют, четвертые на трелевке заняты. Трактор тоже имелся — стальной конь, ровесник покорения целины, но труженик верный и надежный, как вся советская техника, построенная в стране, переполненной в свое время энтузиазмом и стремлением к лучшей жизни.

    На трактор посадили Зимченко, водителя со стажем. Он раньше людей возил, правда, на автобусе, по тульским пригородным маршрутам, а теперь бревна — не велика разница, посчитали в начальстве. Чекеровщиками, то есть, зацепщиками на трелевку определили Зебру и Витьку Балуева из третьего барака. Впрочем, у Зебры тоже имя-отчество имелось — Конкин Федор Николаевич, квартирный вор из Рыбинска, который однажды облажался, и пришлось ему соседку, что в пустую квартиру пришла цветы поливать — вазой по голове ударить. Хорошо, что не насмерть, а то бы ему на зоне полжизни куковать пришлось. А так — по-божески, как он сам говорил неоднократно.

    Подрубкой занимались двое мужиков тоже из третьего барака — угрюмых и молчаливых, впрочем, незлобных, как и все от сохи взятые. Лёликом и Боликом они были для всех. На самом деле Леней и Борисом их звали, но не обижались ребята на прозвища. А зачем? Наблюдать за ними — что кино смотреть немое. Идут впереди молча, по пояс в снегу — как ледоколы путь прокладывают. Снег фанерными ­лопатами отбросят на метр вокруг ствола, так чтобы вальщику подходить удобнее было. Подрубят каждый свое дерево, да еще чуть ли не наперегонки, а затем неторопливо дальше идут. Топорами, что и говорить, махали они справно — не придерешься.

    За ними следом шли Воробей, по имени Станислав, парень, годами почти до тридцати дотянувший, а ума, по общему мнению, не наживший, и Петька Ушумов — бурят с лунообразным лицом, человек почти местный, как все давно считали. История его осуждения была известна всему ИТУ, и хоть и являлась по-настоящему анекдотической, но вызывала сочувствие. Ушумов этот, Петр Петрович, тридцати восьми лет, охотник бравый, специалист по пушнине, оказывается, геолога пьяного завалил. «А пусть не лезет к моей жене в следующий раз!» — сказал он на суде. И то что тому Казанове из Омска следующего раза уже не видать было, — мало беспокоило Петра Петровича. Он твердо знал, что поступил бы точно так и во второй раз, и в третий. Уж больно жену любил, и стерпеть оскорблений был не в силах.

    Эти двое — Станислав и Ушумов — подрубленные деревья как раз и валили. В одну сторону — вдоль просеки, комлем на выезд, как и положено было — чтобы трелевать легче. С бензопилой обращаться Воробея Ушумов быстро научил — тот и хотел учиться, поскольку проще это было, чем, скажем суки рубить или чекер набрасывать. А тут что — подрезал правильно, гидроклин вставил — вот ствол содрогнулся чуток, да и пошел кроной шуршать — замедленно так величественно. Только отскочи вовремя, чтобы не задело.

    За вальщиками следом, через расстояние определенное, шли сучкорубы — Рука и Профессор. Качку Рукавишникову топориком помахать было — что гантелей поиграть, да и наловчился он за пару зим так что любо-дорого смотреть. Учителю истории из московской школы было несравнимо труднее, но Алексей Николаевич не роптал, старался изо всех сил. Хотя и понимал, что львиную долю работы выполняет за него Игорь. Совестно ему было порой до глубины души, что так все неправильно, не по-товарищески обстоит. И все равно не мог остановиться — приходили в голову слова, складывались в какие-то фразы, тогда бросал он топор, где попало, и садился эти слова записывать. Для чего? Кому, кроме него, это было нужно? Однако не обижали Профессора — то ли жалели, как самого слабого, то ли действительно уважали.

    И вдруг однажды подумалось Алексею, что из этих его блокнотиков (пятый почти уже заканчивался) книгу целую можно было бы составить: про житье-бытье таких вот, как он сам, людей — заброшенных волею судьбы в подобную глухомань. Книгу откровенную и честную, о том, что не «исправляло» ИТУ, а по большому счету, калечило ­судьбы. И еще о том, что понятиям чести и достоинства — не в Государственной Думе учиться надо было, а здесь, именно здесь, где каждый нерв постоянно оголен до предела, где любой человек — как на ладони светился. Только вот кто эту книгу издавать возьмется?..

    — Эй, Зебра! — крикнул тем временем Игорь. — Буди Зимченко, давай чекер готовь! У меня всё!

    — Лады! — отозвался Конкин. Он оглянулся, позвал напарника. — Давай, Витек!

    Балуев молча махнул рукой, потянул в корме трактора за какой-то рычаг. Съехала со скрипом на грязный, оплеванный солярой снег, будто сползла, плита стальная. Затем сбросил Витек с лебедки трос, потащил за собой. Вдвоем с Зеброй накинули они аркан на комель березы, зацепили крюком за кольцо подвижное. И Зимченко сигнал подали. Взревел тогда мотор трактора, заскрипела старая лебедка, удавку затягивая на стволе. И легко — так по крайней мере, казалось — втащилось дерево на плиту. Зафиксировалось оно там, уперлось в ограничитель.

    — Давай еще одно, вон, справа! — крикнул Балуев Зебре.

    Тот кивнул, и оба они, отцепив чекер, потащили его к следующему стволу, сиротливо лежавшему в снегу.

    — Вот теперь и у нас перекур, — тихо, будто самому себе, сказал Рукавишников, неторопливо приближаясь к Алексею. Тот уже спрятал блокнот в недра своих одежд и теперь молча и с виноватым выражением на лице наблюдал за приближением напарника.

    — Извини, Игорь, — сказал Сапожников, когда тот подошел. Он подвинулся, освобождая место на пне. — Просто не мог ждать… Ты же понимаешь. Садись, отдохни.

    — Ничего, все нормально, это у меня как атлетический зал, — отозвался Игорь. И вдруг спросил, сам от себя не ожидая подобной прыти: — А можно хоть когда-нибудь услышать, что вы там пишете?

    — Почему же нельзя? Конечно, можно. Только это все размышления над человеческой сущностью, выраженные, по возможности, в лаконичной форме. Так сказать, афоризмы собственного производства.

    — Гм, у меня дома есть книга афоризмов, — оживился Рукавишников. — Друзья в институте подарили еще на двадцатилетие.

    — И ты читал?

    — Честно?

    — Раз уточняешь, мне все понятно.

    — Да нет, просматривал, — признался Игорь. — Действительно, есть кое-что интересное.

    — Ты не обижайся, — сказал Алексей, — и не подумай, что я твой интеллект проверить хочу. Мне, в самом деле, любопытно, что тебя тронуло.

    — Ну, сейчас и не вспомню… — помялся Игорь. Сапожников испытывающе смотрел на него. — Ну, типа, хорошее понимаю, одобряю, но душа стремится к плохому…

    — Постой, это, кажется, в оригинале звучит так: «Благое вижу, хвалю, но к дурному влекусь». Так?

    — Да вроде бы так, — согласился Рукавишников. — Только не помню, кто придумал.

    — Овидий. Древнеримский поэт. А еще?

    — Еще? — переспросил Игорь. — Блин! Вы так с ходу, автора назвали, не перестаю удивляться.

    — Ну, еще что-нибудь. Постарайся вспомнить.

    — Опять точно не скажу, — напряг память Рукавишников, — но смысл в том, что плохо жить — это, типа, просто умирать.

    — А это, пожалуй, Демокрит, — сказал Алексей. — Уже Древняя Греция. «Жить дурно — значит не плохо жить, но медленно умирать».

    — А что, разве не так? — спросил Игорь, в свою очередь. — Этот мужик знал, что говорил.

    — Все так, — согласился Алексей. И повторил через паузу: — Все так…

    — Ну, а ваше что-нибудь, — напомнил Рукавишников.

    — Мне далеко до мудрецов древности, — смутился Алексей.

    — И все же, — настаивал Игорь. — Вот что, например, вы записали только что? Достаньте блокнот и прочитайте.

    — Я и так помню. «Я не смогу вывезти отсюда мое детство, трогательные воспоминания маленького человечка, постигающего жизнь; не смогу вывезти первую любовь и то ощущение кровоброжения, которое можно вспомнить и хотя бы мысленно пережить еще раз, только проходя по этим улицам, заглядывая в эти дворы и окна. Я смогу вывезти только себя нынешнего, но без прошлого я сам себе не нужен буду на чужбине…» Вот что я написал.

    — Я что-то не понял, — после некоторой паузы сказал Игорь. — Вы что, собираетесь валить из России?

    — Есть такие мысли, ты угадал, — ответил Сапожников. — Вот отбарабаню от звонка до звонка, если под какую-нибудь амнистию раньше не попаду, и тогда… Понимаешь, ничто меня уже здесь не держит.

    Игорь посмотрел на него почти с упреком — будто товарищ по заключению вдруг собрался его бросать.

    — Впрочем, вру я все, — тихо добавил Сапожников. — Могилы меня держат…

    Они помолчали.

    Время приближалось к обеду. Мороз немного ослаб. Это чувствовалось по тому, как иначе стал звенеть воздух, как плавали в этом ­воздухе звуки. Скоро ударят в рельсу возле сторожки, и вся бригада подтянется за пайкой. Снова есть на холоде моментально остывающий суп, коченеющую кашу и грызть жалкую «таблетку» сливочного масла, твердую, как подшипник.

    И вдруг действительно ударили в рельсу — но не так как на обед, постоянным боем, а два раза, потом еще два, и еще два — через небольшие паузы. Это был сигнал внимания, по которому заключенным тоже необходимо быстро собираться у сторожки. Игорь с Алексеем оглянулись — все уже двигались к месту сбора. Тогда поднялись и они. И через десять минут узнали, что в ста метрах от места повала, на соседней делянке, где работала сегодня другая бригада, обнаружили труп Ерохина или Самохина. Кто теперь его фамилию правильно вспомнит?

    Окоченевшее тело, согнутое в пояснице и коленях, уже перетащили к сторожке и накрыли куском брезента.

    — Я лицо видел, — шепнул Воробей Сапожникову, когда тот подошел. — Белое, как смерть.

    — Было бы странно, если бы на щеках мертвеца играл румянец, — сказал Алексей.

    — А может, он, как мамонт из вечной мерзлоты? Может, его еще оживить можно?

    — Да оживить и за побег новый срок добавить, — хмуро пошутил Сапожников.

    — Кто нашел? — спросил Игорь.

    — Одиннадцатая бригада, — ответил Воробей. — Через делянку от нас, вон там. — Он указал рукой в сторону. Потом вздохнул и как-то жалобно произнес: — Вот так: жил человек себе на уме, никому не мешал, и вдруг бац — и покойник.

    — Не фиг было по-дурному колесами шевелить, — заключил Зебра. Он подошел в числе последних, брезгливо посмотрел на тело, накрытое линялым куском брезента с дырой. В эту дыру просвечивала мраморно-белая кисть мертвеца. — Надо было присмотреться поначалу, притереться, может быть, понт урвать. И если уж костыли щупать, то уж никак не зимой. Одним словом — фаля!

    — А ты когда бежать собираешься? — вдруг негромко, с ехидцей, спросил прапорщик Дочкин, прищурившись. — Грамотный, я погляжу. Все знаешь.

    — Да я гражданин начальник, так просто, для комментария, — оправдался Конкин. — А что, уже и слова сказать нельзя!

    — Значит так! — повысил голос Дочкин. — Все собрались? Семнадцатая бригада, я спрашиваю: все?

    — Все, — ответили из толпы.

    — Значит, так, — повторил старший охранник, дотрагиваясь рукой до кобуры пистолета, и косясь в сторону трупа, — эта спортивная ходьба портит нам показатели статистики. Надеюсь, всем понятно? Если есть кто-то умный, чтобы такой подвиг повторить, выходи прямо сейчас. Уверяю, что пулю в лоб пущу без колебаний. От пули умереть легче, чем от голодной смерти или там замерзнуть в лесу. Всем по­нятно?

    Ответом было молчание.

    — Всем понятно, — утвердил прапорщик. — Значит так. Сейчас обедать, потом полчаса перекур, и снова на плантацию! Что-то вы сегодня слабо валите. Великанов, Конкин, почему так?

    «Лёлик» Великанов пожал плечами.

    — А что я? — отозвался Зебра.

    — Чтобы мне, это, после обеда до конца делянки дошли! Я лично перед концом смены у квартального столба стоять буду и наблюдать. Вопросы есть?

    — Есть, — раздалось из толпы.

    — Кто там прячется? — вытянул шею Дочкин.

    — Я это, гражданин начальник. — Ушумов шагнул вперед. — Чего сказать хотел. Нельзя нам дальше в тайгу идти. Слышал, что местные жители эти места гиблыми называют. Что-то не так здесь, в этих местах. Боязно.

    — Брось ерунду пороть! — воскликнул Дочкин. — Все нормально здесь, отвечаю. И потом, я спросил, у кого есть вопросы. А ты, Ушумов, разве вопрос задал? Ты воду мутить начал. Я этого не потерплю!

    — Не хотел я воду мутить, — обиженным тоном ответил Ушумов. — Правду вам говорю: что-то есть в этих местах. Поверьте мне. Я много тайги на своем веку повидал…

    — Так все! — оборвал Дочкин. — Хорош трындеть! Сержант Левченко, начинайте обед.

    — Может, стоило прислушаться? — вдруг спросил Сапожников, и голос его заставил остальных притихнуть. — Я слышал, что еще, когда БАМ строили, тоже какие-то гиблые места в этих краях попадались, и людей потеряли немало, причем, по непонятной причине. Только в средствах массовой информации не было ничего об этом…

    — Ты Сапожников, может быть, и умный человек, — покачал головой Дочкин, — однако дурак все же. Зачем смуту заварить пытаешься? Если что с беспорядком получится, то я тебе к твоим семи годам еще столько припаяю — до седых волос будешь в этих местах лес валить.

    — Спасибо на добром слове, гражданин начальник, — тихо ответил Алексей и опустил голову.

    Кто-то дергал его за рукав телогрейки.

    — Перестаньте, Алексей Николаевич, — шепнул Рукавишников. — Чего вы хотите добиться от этого мурла? Себе дороже выйдет.

    Сапожников кивнул. Потом тихо, для одного Игоря, добавил:

    — Ничто так не податливо и гибко, как человеческий ум, но и ничто так не упрямо, как человеческая глупость.

    ГЛАВА 2

    «Странное совпадение чисел: двадцать шесть батальонов готовились к встрече этих двадцати шести эскадронов. За гребнем плато, укрываясь за батареей, английская кавалерия, построенная в тринадцать каре, по два батальона в каждом, и в две линии: семь каре на первой, шесть — на второй, взяв ружья наизготовку и целясь в то что должно было перед ней появиться, ожидала спокойная, безмолвная, неподвижная. Она не видела кирасир, кирасиры не видели ее. Она прислушивалась к нараставшему приливу этого моря людей».

    Рукавишников курил, вглядываясь в даль. Впрочем, о какой дали могла идти речь в лесу, пусть даже в зимнем лесу — черно-белом, как старая фотография? Здесь не мачтами корабельных сосен и не царапинами на белых стволах берез обозначалась глубина пространства. Здесь — квартальными столбами, расставленными через каждую сотню метров, ограничивался не только горизонт, но и вообще свобода. Здесь площадка для вырубки являлась одновременно и местом работы, и местом, где можно было порезвиться, и точкой соприкосновения мечты с реальностью.

    И Рукавишников мечтал. Так — смотрел куда-то отрешенно и вслушивался в негромкий голос Профессора. Почему так вышло, как получилось — но Алексей Николаевич вдруг стал продолжать чтение «Отверженных» для него одного — вот так взял и начал говорить. Может, ему самому это было нужно в данную минуту? Они сидели за сторожкой, с подветренной стороны. Скупое бледное солнце кое-как вскарабкалось на вершину покосившейся сосны и будто раскачивало ее своими холодными ладонями.

    Enjoying the preview?
    Page 1 of 1