Discover millions of ebooks, audiobooks, and so much more with a free trial

Only $11.99/month after trial. Cancel anytime.

Возмездие
Возмездие
Возмездие
Ebook293 pages3 hours

Возмездие

Rating: 0 out of 5 stars

()

Read preview

About this ebook

Романы "Прощай, любовь..." и "Возмездие" известной итальянской писательницы Матильды Серао (1856 - 1927) посвящены истории трагической любви романтически настроенной неаполитанской аристократки Анны Акуавивы. Жестоко преданная первым возлюбленным, а затем своим мужем и родной сестрой, молодая женщина трагически погибает. Однако тех, кто повинен в ее смерти, настигает возмездие...
LanguageРусский
PublisherAegitas
Release dateMay 28, 2017
ISBN9781773132679
Возмездие

Related to Возмездие

Related ebooks

Romance For You

View More

Related articles

Reviews for Возмездие

Rating: 0 out of 5 stars
0 ratings

0 ratings0 reviews

What did you think?

Tap to rate

Review must be at least 10 words

    Book preview

    Возмездие - Серао, Матильда

    I

    В комнате Чезаре Диаса стояла глубокая, мрачная тишина. Он сидел в кожаном кресле, положив локти на письменный стол и закрыв лицо руками. Волосы его были в беспорядке, поблекшие губы дрожала. Зимний день печально склонился к вечеру и в комнате, вокруг этой неподвижной, точно не живой мужской фигуры, сгущались тени.

    — Ваше сиятельство... Чезаре не шелохнулся; казалось, он не слышал. — Ваше сиятельство, простите... — повторил чей-то дрожащий голос. Он с усилием поднял голову и усталым, растерянным взглядом посмотрел на горничную.

    — Во что одеть ее? — спросила она. Он подумал и прошептал:

    — В белое. — Но когда она собиралась переступить порог, он снова позвал ее. — Наденьте на нее подвенечное платье и фату. — Из груди горничной вырвалось рыдание и, повернувшись она быстро вышла. Чезаре проводил ее невидящим взглядом; руки его дрожали. В кабинет не доносилось ни малейшего звука. Темнело. Вошел лакей, поставил лампу на стол и тихо проговорил:

    — Добрый вечер! 

    Чезаре не отвечал. Взгляд его, как зачарованный, остановился на том, что заблестело на столе. На столе стояла бронзовая чернильница, изображавшая Фавна, ласкающего Химеру, стояли два серебряных портсигара, японская фарфоровая пепельница, коробки с почтовой бумагой и множество мелких, изящных вещичек. Однако Чезаре всего этого не видел, как не видел и хрустальной вазочки, в которую любящая рука каждое утро ставила свежий букетик цветов. Но около чернильницы блестел мелкий револьвер с изящной рукой из слоновой кости. Чезаре Диас, не отрываясь стоял; он даже не помнил, был ли он заряжен. Диас невольно протянул руку и потрогал пальцем его маленькое дуло, но тотчас же с ужасом отдернул руку. На пальце остался маленький кружок копоти. Лицо Чезаре еще больше побелело.

    Рядом с револьвером лежал смятый батистовый платок с тонким, узким кружевом. На кружеве виднелись маленькие побуревшие пятна крови. Весь платок был мокрый от свежей, едва запекшийся крови. Сколько раз этот платок побывал в театрах, на балах, сколько раз он был немым свидетелем радости, счастья, а два часа тому назад он был прижат к кровавой ране навеки разбитого сердца. И эта свежая, алая кровь притягивала его взор какой-то странной, страшной магнетической силой, которой обладает только пролитая кровь, ибо кровь — жизнь. Ему хотелось коснуться этого кровавого платка, ласкать его, покрыть поцелуями, облить слезами; но он был не в силах побороть ужас к этой крови. Перед ним на столе уже два часа лежал этот изящный револьвер и этот женский платок. Он не в силах был оторвать от них взгляда и видел блеск смертоносного оружия и алое пятно на тонком батисте, даже тогда, когда лицо его было закрыто руками. Этот револьвер и эта кровь говорили о смерти. Чьи-то легкие шаги зашуршали по ковру и напротив него над столом склонилась женская фигура. Это была его свояченица Лаура. На ясном, юном лице молодой белокурой девушки, в ее больших ясных голубых глазах, в нервно трепещущем рте тоже виднелась растерянность. На ее плечах, поверх белого платья, небрежно лежала черная кружевная шаль; белокурые волосы спустились на затылок. Она стояла, слегка опираясь руками на стол, словно устала. Они с удивлением взглянули друг на друга, как будто не узнавая друг друга.

    — Записки не нашли, — прошептала она, как бы про себя. Он махнул рукой: зачем, мол, записка? — Ни одной строчки, — продолжала она с упрямством отчаяния, — я всюду искала, и в ее комнате... Ничего... Чезаре опустил голову на грудь, он понимал, что записки не могло быть, что не стоило искать.

    — Все-таки... должна быть записка, — продолжала Лаура, — еще поищу.

    Но она не двинулась с места. Он опустил голову, чтоб не смотреть на нее. Теперь она смотрела на то, что лежало на письменном столе.

    — Этим? — спросила она, указывая на револьвер. Чезаре молча кивнул головой. — Его нашли... около нее?.. — Да, — отвечал Чезаре едва слышно. Помолчали, точно почувствовав ледяное дыхание смерти. Лаура медленно нагнулась над столом, разглядывая окровавленный платок.

    — Это ее? — спросила она глухим, безжизненным голосом. Чезаре задрожал от ужаса, сострадания и жалости. — Молчи, — прошептал он, закрывая лицо руками. Она, казалось, была зачарована ужасным видом крови и протянула руку к платку. Ее тонкие белые пальцы трепетно ощупывали батист и кружева, только в глазах ее виднелось еще больше растерянности. Наконец она выпрямилась, говоря как бы про себя:

    — И здесь нет... надо еще поискать. — Затем, повернувшись, она неслышными шагами удалилась; конец черной шали свисал с ее плеча, белокурые волосы распустились по плечам.

    — Барыню одели, — заявила горничная, входя. Он вздрогнул и быстро поднялся с кресла. — Иду. Казалось, как будто время остановилось двадцать четыре часа тому назад, и что она сама звала его, чтобы показать ему новое платье, которое надела для театра.

    Чезаре Диас растерянно постоял с минуту, бессильно шепча:

    — Иду, иду. Надо идти. Она всегда зовет его прежде, чем отправиться в театр, на бал, на прогулку. Ей так радостно его одобрение... И он бессознательно прошептал:

    — Иду... скажите ей, что сейчас приду... _ Горничная посмотрела на него и опустила голову. Чезаре машинально стал проводить в порядок свои волосы и усы.

    — Ваше сиятельство, — продолжала женщина после минутного раздумья, — я положила ей крест на грудь.

    — Хорошо, _ сказал он, приходя в себя. Горничная вышла.

    Чезаре несколько раз прошелся взад и вперед по комнате и остановился перед своей кроватью, покрытой темным покрывалом; над изголовьем, под темным балдахином, белело распятие из слоновой кости с широко раскрытыми руками на фоне черного креста.

    Послышался глухой шум. Чезаре вышел на балкон. На дворе собиралась гроза, бушевал ветер и черные, тяжелые тучи низко нависли над землей и над морем; площадь Вит- тория была темна и безлюдна. В отдалении чернела линия горизонта и на ней мертвенно белел мраморный памятник, стоявший на набережной, и смутно угадывались качающиеся пальмы. По временам раздавался низкий, глухой, как бы подземный шум приближающейся бури. Он ушел с балкона, забыл запереть дверь, не оглядываясь прошел кабинет, прошел коридор, соединявший его со спальней жены, и остановился на пороге, поряженный резким ароматом цветов и ярким блеском свечей.

    Те сострадательные руки, которые одели барыню, в изобилии разбросали цветы по белому ковру, по столам, по креслам, на комод. Чувствовался резкий запах белых январских роз, тонкий аромат чайных роз, сладкий запах фиалок; белые, свежие цветы как будто дождем упали по всей комнате. Дверь балкона была заперта, занавески были опущены, комната была ярко освещена, все предметы выделялись с необычайной резкостью: на туалетном столике перед зеркалом в широкой, серебряной оправе, стояли изящные туалетные принадлежности; среди них выделялась античная бронзовая ваза, в которой сверкали драгоценности, которые она сегодня надевала, бриллиантовые звезды, которые украшали ее прическу и грудь вчера вечером в театре, нить жемчуга, которую она носила на шее, и длинная шпилька в виде трилистника из трех черных жемчужин, из которых одной не хватало; среди пузырьков и вазочек лежали черепаховые шпильки, которые она носила утром. Перед зеркалом горели три канделябра, и среди слоновой кости черепахи и хрусталя были разбросаны розы и фиалки. На одном из кресел еще лежал черный бархатный пеньюар, который был на ней в прошлую бессонную ночь, и белый креповый шарф. Казалось, что она вот-вот придет и оденется; и здесь были цветы, ярко выделявшиеся на фоне черного бархата и белого крепа. На маленьком письменном столике лежало маленькое золотое перо, которым она писала ему трогательную записку; рядом, в маленьком бархатном футлярчике, лежали серебряные часы, которые он ей подарил; они отметили все часы ее жизни, хорошие и дурные, любовные и горестные, и теперь отмечали часы ледяного покоя. Взгляд Чезаре остановился теперь в центре комнаты, где была она. На столе, недалеко от постели, стояло изображение Мадонны Рафаэля, в серебряной чаше виднелась святая вода с опущенной в нее оливковой веточкой; перед Мадонной, среди цветов, горели серебряные канделябры с белыми высокими свечами. Кровать была покрыта большим, белым бархатным покрывалом; вокруг кровати толстым ковром лежали цветы, а вся кровать и подушка были усыпаны, точно снегом, белыми зимними розами, свежими фиалками и чайными розами. У самой кровати на полу стояли три высоких серебряных подсвечника; два у изголовья и один в ногах, и высоко над ними колыхались язычки пламени. В ярком свете свечей на белоснежном, холодно сверкающем, покрытом цветами бархата, на белой холодной подушке лежала Анна Аквавива, жена Чезаре Диаса.

    Она была одета в свое подвенечное платье из плотного, мягкого шелка, матового, без блеска, безукоризненна белизна которого казалась мертвой. Из-под края платья виднелись маленькие ножки в белых шелковых туфлях; эти маленькие, изящные, застывшие, торчащие ножки выделялись особенно резко, потому что вся фигура покойницы, ее лицо и руки были покрыты большой фатой, прикрепленной к ее черным косам жемчужными шпильками.

    Чезаре Диас стоял на пороге стараясь разглядеть под фатой лицо молодой покойницы. Да, это была она, Анна Аквавива, Анна Диас, его молодая, двадцатитрехлетняя жена, которую он четыре часа назад привез домой с сердцем, пронзенным револьверной пулей, в окровавленном платье, с бессильно качавшейся головой и черными косами, касавшимися ступеней лестницы, когда он относил ее наверх; да, это она убила себя одним выстрелом того маленького, изящного револьвера, который лежит у него на столе; это ее пылкая, застывшая теперь кровь обагрила батистовый платочек и его кружево. Ему видно только ее маленькие ножки, но это была она. С нее сняли черное окровавленное платье, с маленьких ручек, так твердо и смело сжимавших револьвер, сняли черные перчатки, собрали и пригладили черные распустившиеся косы, убрали окровавленное белье, платок, драгоценности, оборванную вуаль и блестящий дымящийся револьвер, и тело молодой женщины окружили нежной белизной тканей, цветов, ярким мистическим светом свечей, положили ей на грудь крест спасения, осенили ее изображением Мадонны. Но под белым подвенечным платьем Чезаре видел сердце, потерявшее веру в людей, потерявшее все надежды и пробитое холодной пулей; он знал, что руки, благочестиво скрещенные над крестом Спасителя, недавно еще сжимали смертоносное оружие. Он видел ее такой, какой он впервые увидел ее безжизненное тело и знал, что такой она останется в его воспоминании навеки, несмотря на белые ткани, на цветы на фату, на яркий свет, которыми сострадательные руки пытаются заслонить, заставить забыть ту первую ужасную картину. Когда четыре часа тому назад Чезаре Диас увидел посланца и услышал от него имя Анны, в его мозгу, прежде чем посланец успел рассказать что бы то ни было, блеснула мысль и вылилась в невольный возглас:

    — Анна покончила с собою. И, несмотря на все последующие волнения и впечатления, несмотря на переодевание, на цветы, на свечи, слова эти беспрестанно стояли перед ним и будут стоять вечно: «Анна, вот эта самая Анна покончила с собою».

    Он тихо вошел в комнату, прошел с опущенными глазами мимо кровати и сел в небольшом кресле у письменного стола покойной. Отсюда ему было совершенно ясно видна кровать с покойницей. Он машинально взглянул на часы: было около десяти. Предстояла длинная зимняя ночь. На дворе раздавались мрачные завывания ветра, бушевавшего на пустынной площади Виттория. Чезаре Диас был один с умершей женой. Казалось, что его живое тело так же застыло, как тело покойницы, только в мозгу его бушевала мысли, и сердце в немых терзаниях разрывалось на части; наступил час, когда жизнь наблюдает смерть, не смея выведать у нее тайну, и лишь душа тоскует в ужасных муках перед лицом полного, непоправимого Конца.

    Но, несмотря на захватывающие мысли, жегшие его мозг, Чезаре Диас чувствовал какую-то мелочную неловкость, маленькую неприятность, от которой никак не мог отделаться. Его мучило опасение, что кто-нибудь может прийти, чтобы посидеть с ним. Он не сказал никому из домашних, что желает остаться до утра наедине с покойницей, и в то же время он никак не мог решиться подняться с места и распорядиться, чтобы никто не входил сюда до утра.

    Черное отверстие двери, в которую глядела темная, притихшая квартира, вызывало в нем острое чувство раздражения; он боялся, что вот-вот кто-нибудь войдет, чтобы плакать и молиться вместе с ним; было так легко подняться с места, запереть дверь на ключ, но он никак не мог решиться сделать это. Он чувствовал полный упадок сил; ему казалось, что он дошел до последней цели своей жизни, до последнего этапа, откуда дальше нет пути. У него не было больше сил, не было воли, не было никаких желаний, ничего, кроме глубокой потребности быть наедине с Анной, не видеть живого человеческого лица рядом с ее застывшим лицом, чтобы никто не знал и не видел, что он чувствует и переживает в присутствии этого безжизненного тела, одетого в подвенечное платье.

    И разве он не привык всю жизнь так же ревниво оберегать все свои чувства, настроения, свои впечатления? Разве еще смолоду, когда весело улыбается жизнь, он не привык замыкаться в себе и душить радость под ледяным покровом скептицизма, так что в конце концов вечный, бесплодный лед действительно заглушил в нем чувство радости? Разве он своим безмолвным презрением не уничтожил в себе все проявления энтузиазма, казавшиеся ему смешными, недостойными умного и недостойного человека? Всегда, как в эту мрачную ночь, так и во всю свою жизнь он опасался, как бы человеческий глаз, насмешливый, равнодушный или сочувственный, не увидел его в минуты душевного волнения, коща жар любви или страдания растапливал ледяной покров его души; в своем презрении к святому общению с человеческими существами он предпочел бы отказываться от чувства, чем решиться делить страдания, радость, смех, слезы с другим человеком. Так было во всю его жизнь: и в горячие, пылкие дни юности, насильственно укрощенной неискренним скептицизмом; и в зрелые годы, окончательно скованные иронической, насмешливой внешностью человека, навеки освободившегося от чувства. И теперь он не хотел никого между собою и своею женой. Презирая людей, он всегда избегал являться для них зрелищем; вся его гордость возмущалась против этой мысли и против такого унижения: он — наблюдатель горестей, слабостей и безумств в других, но не действующее лицо. О, как мучила его эта дверь, выходившая в остальную часть квартиры, в город, в мир, как она мешала ему быть самим собою, дать волю своим чувствам! Нет, нет никто не должен видеть, каким был Чезаре Диас, какими были его глаза и губы в эту мучительную ночь! О, если бы он мог запереть эту дверь! В ту минуту, когда ему объявили о самоубийстве жены, ему не удалось скрыть внезапную бледность своего лица, но когда он на руках вносил в дом ее безжизненное тело, он избегал глядеть в ее лицо, чтобы не вызвать волнения на собственном лице или дрожи в голосе. О, да он проявил много силы и самообладания, он был только бледен и расстроен, но не рыдал от боли, не кричал, не плакал, не говорил — и все для того, чтобы не быть действующим лицом, чтобы люди видели, что в нем вымерли все чувства. Но теперь... теперь ему хотелось быть наедине с ней... что-то в нем настоятельно требовало выхода и он сам не отдавал себе отчета, что это было — рыдания ли, слезы или крик боли; он только чувствовал, что ему необходимо быть одному. Только теперь он мог проявить свои чувства перед ней, когда ничто больше не могло вдохнуть жизнь в ее безжизненное тело. Теперь ему можно было броситься на колени перед ее кроватью, целовать ее маленькие закоченевшие ножки, целовать ее маленькие ручки, синевшие над распятием из слоновой кости, целовать ее лицо, на которое он еще не решился взглянуть — она ничего не почувствует, ничего не увидит, ничего не скажет. Остаться наедине в ней, значило остаться наедине с самим собой, значило получить возможность порвать путы, сбросить тяжелую ледяную броню и стать человеком из плоти, крови и нервов со всеми человеческими страданиями, с человеческой нежностью и отчаянием. Наконец настал час, когда он может сказать себе истинную правду, какова бы она ни была, когда он может стать таким, как все, счастливым или несчастным, палачом, героем или жертвой — все равно, но человеком. Но эта дверь... нет, никто не должен видеть Чезаре Диаса обыкновенным человеком, даже на этап смерти. Устремив неподвижный взгляд на эту белоснежную кровать, похожую на облако, Чезаре Диас думал о том, что молодая женщина никогда не видела его таким, как все, с обычными человеческими слабостями, горестями, чувствами, поражающими даже наиболее сухие замкнутые сердца и наиболее сильных людей; ни разу еще во все время своей недолгой жизни с человеком, которого она любила всеми силами своей души, ей не удалось увидеть его во власти чувства, разве только досады — выражения эгоизма. Чезаре ясно сознавал, что по отношению к Анне он прилагал особенное старание, чтобы обложить свое сердце прочным покровом льда, сохраняющего здоровье и безмятежное спокойствие и то сухое презрение ко всем и ко всему, которое эгоисту заменяет счастье, он особенно боялся Анны, ее горячено и пылкого темперамента, ее невинной, но страстной, незнающей меры души, ее горячего воображения, ее экспансивности, ее ласковой нежности и сентиментальности. Как он презирал ее за чувства, бушевавшие в ее пылкой душе, за способность увлекаться, в которой тонула ее воля, за ее безумные стремления, разжигаемые воображением, за ее способность отдавать себя всю целиком чувству или страсти, за ее непоследовательность, за ее способность всецело отдаваться одному желанию, становящемуся целью жизни, центром мироздания; как он презирал ее за слабость, за неуменье владеть собой скрывать от других свою бледность, свою

    Enjoying the preview?
    Page 1 of 1